Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 25



Глава 1

Глава 1

— Нет в тебе, Ласточкина, понимания момента, — со вздохом произнес Афанасьев. И глянул так, с укором, что я даже почти усовестилась. Усовестилась бы, может, и совсем, если бы не скрипнувшая дверь.

И человек, в эту дверь вошедший.

— Экая ж… гарная паскудина, — Афанасьев обладал воистину удивительною способностью описывать людей. Точно. Емко. И главное, тихо, ибо Окрестин-Жабовский, назначенный нам начальником, не услышал. А может, услышал, но виду не подал. В конце концов, куда их сиятельству-то да до нас снисходить.

Я подавила вздох.

Гарная.

Вот чего у Гришки не отнять было, так это той самой «гарности».

А что, потомок древнего и славного, пускай и поиздержавшегося рода. Высок. Статен. Осанку держит. На люд простой взирает с легкою насмешкой. И главное, физия такая, что прямо на обложку просится.

Ну или по морде.

— Ласточкина, — меня он все-таки заметил и слегка поморщился. Нет, кто бы другой и не заметил, ибо физию Гришка держать умел. Но я-то его знаю, как облупленного. — Зайдите, будьте любезный.

— И вежливая, — добавил Афанасьев печально.

Еще какая…

Он никогда-то не ругался, Григорий Александрович.

Был мил. Любезен. Очарователен. Настолько очарователен, что шансов у меня не оставалось. Да и не только у меня. В него, почитай, почти весь наш курс был или влюблен или почти. А он пользовался.

Это я теперь умная и понимаю. Тогда же…

Тогда сердце обмирало и ухало куда-то в пятки, когда Гришка брал мою руку. Бережно так. И к губам подносил. И глядел исподлобья с этою своей насмешечкой. Мол, все-то про тебя знаю, все-то вижу.

— Вот… — Афанасьев дождался, когда там, в коридоре, скрипнет дверь, та, которая начальственная. — Я и говорю, что нет в тебе понимания момента! Дала бы ты ему, не переломилась, и ходила бы гоголицею…

Отвечать я не стала.

Проблема не в том, что Гришка ко мне приставал. Нет… проблема как в обратном. То есть, нет, я к нему точно не приставала. И не собираюсь. Не теперь.

— Ладно, иди ужо, я тебе чаечку заварю.

И рукой махнул.

Афанасьев, он добрый. И понимающий. И видят боги, я бы осталась тут с ним, пить крепкий горький чай из старых граненых стаканов, греметь ложечкой по стеклянным стенкам да закусывать свежайшими пирожками, которые Афанасьев брал в булочной на углу. И главное, я тоже туда заглядывала, но на пирожки, чтобы с пылу, с жару, никогда не попадала.

Да, нет во мне чувства момента.

Совсем.

У кабинета высокого начальства, я вытерла вспотевшие руки о юбку. Юбка была форменной, а потому сидела кривовато, как и китель. И чувствовала я себя в этом, как… дерьмово чувствовала.

Не в одежде дело.

И не в двери этой, которая появилась в участке в один день с Гришкой. Её привезли на замену старой, этаким символом перемен.

Ненавижу перемены.

Я буравила взглядом темное, с краснотой, дерево, поблескивавшее лаком.

Стучать…

Хрен тебе.

Рука легла на витую ручку. Гришка всегда любил этакое, необычненькое…

— Доброго дня, — сказала я, переступив порог. И не сдержалась. Хмыкнула. Кабинет тоже преобразился. Старый ковер, протертый местами до дыр, исчез, как и письменный стол, и кресло, и все-то прочее, обычное, знакомое до боли.

Ушли в отставку вместе с Михальским.

Зато появились новые панели, явно из какого-то дорогого дерева. И ковер тоже новый. И стол массивный, видом своим внушающий мысли о том, что сидит за ним человек предостойнейший. А еще важный и серьезный. Пресс-папье. Шкаф для бумаг. Сейф мрачной серой громадиной.

— Доброго, проходите, — Гришка указал на стул. Стул, к слову, тоже был новым.

И даже портрет батюшки-императора, к слову, не печатный, как прежний, а писаный маслом. Ну да, как иначе-то… печатные князьям держать невместно.



— Присаживай… ся, — выдавил он и сам дверь прикрыл.

Правда не до конца.

Я что, я и присела.

И смотрю.

Жду.

На нем форма сидит идеально. Но это не Гришкина заслуга, скорее ныне он может позволить себе личного портного. Бесит. И потому нервно одергиваю китель, который норовит задраться.

И вспоминаю, как штопала ему брюки, которые взяли и разошлись по шву.

И носки тоже штопала.

И…

— Яна… ты извини, пожалуйста, что так получилось…

Надо же.

Прежде он не извинялся. И смотрит так, слегка виновато. Только у меня уже иммунитет на его взгляды. А еще я знаю, что на самом деле никакой вины Гришка не ощущает. Не способен просто-напросто. А вот изобразить, это да, это может.

И вину.

И раскаяние.

И любовь в том числе.

— Да ладно, — говорю, — проехали.

И руки складываю на груди. Потом ловлю себя на том, что жест этот враждебный. Нам так штатный мозголом говорил, когда читал курс по психологической оценке чего-то там. Но руки не отпускаю. И под взглядом Гришкиным не теряюсь.

— Ты всегда была умна…

Почему-то это кажется насмешкой.

Ага. Умна. Как два дурных индейца. Так одна моя знакомая говаривала, и была права всецело. Умная бы… что? Не влюбилась бы? А влюбившись, вовремя бы разобралась, что к чему? И не потратила бы семь лет жизни на это дерьмо…

И теперь бы нашла что сказать. Я же молчу.

— И потому понимаешь, что ситуация сложилась крайне неоднозначная… я надеялся, что твое здесь присутствие… не помешает.

— Кому?

Вздох.

И понятно, кому оно мешает. Незабвенной Машеньке Окрестиной-Жабовской, в девичестве Игнатьевой, нынешней Гришенькиной законной супруге, а заодно уж единственной и горячо любимой доченьке генерала Игнатьева, того самого, который при министрах заседает. И заседая, что характерно, заботится о доченьке.

Ну и о зяте.

Правда, все одно, чуется, Гришку он недолюбливает, иначе к себе бы взял, в министерствы, как на то, подозреваю, Гришенька надеялся. А может, и взял, где-то ж Гришка три года ошивался.

Я не спрашивала.

И не буду.

— Машенька… очень ревнива.

— Сочувствую.

— Прекрати, — Гришка рухнул в кресло. — Если бы ты знала, как я устал от её ревности… подозрений постоянных… от придирок…

— Разведись, чай не девятнадцатый век.

Он глянул исподлобья и, кажется, со вполне искренней ненавистью. Ну да, Игнатьев этакого выверта не простит. Он, сколь слышала, человек старой закалки и разводов не признает. А с его-то возможностями…

Я хмыкнула.

— Смешно тебе.