Страница 83 из 97
— Хлопотал и я себе пенсию, Андрей Иванович, да вот видишь, как оно получилось… — сокрушался Тимофей Ильич.
— Вижу, старина, — ласково обнял его за костистое плечо Трубников, — вижу, что настоящим ты коллективистом стал, не хочешь в коммунизме один жить. Умнее ты своих руководителей оказался…
Роман Иванович встряхнулся вдруг, сказал виновато:
— Сделаем, Тимофей Ильич, по-твоему. Как сам ты желаешь. Иди спокойно домой.
Но старик не ушел, пока не настоял, чтобы гость и обедал и ночевал у него. Ну мог ли отказать ему Трубников?
— Уж такое ли тебе, Андрей Иванович, спасибо, что заступился ты за меня и в обиду не дал, — радовался по дороге Тимофей Ильич, — теперь я человек совсем свободный, могу и делом заняться, как все люди…
Дом у Тимофея Ильича был тот же, старый, но недавно, видать, подрубленный и отремонтированный. Новое крылечко и сейчас еще пахло свежим тесом.
— Алексей с женой при мне живет, — говорил старик, открывая калитку. — Мы со старухой в одной избе, а они — в другой.
И как только ступил в сени, крикнул:
— Соломонида, принимай гостя!
Вышла навстречу бабка Соломонида, всплеснула руками:
— Господи, какой же худой! Что с вами сталося, Андрей Иванович?
Не поверила гостю, что сыт, и поставила ему обед, а сама села за краешек стола, подперев щеку рукой.
— Как здоровье? — спросил ее Трубников, принимаясь за щи.
— Какое мое здоровье, — посмеялась бабка над собой. — День ничком, да два — крючком.
— Сыновья пишут?
Лицо бабки, иссеченное морщинами, просветлело.
— Вчерась от обоих письма получили. В отпуск приехать обещаются. Старик-то от радости ходит сам не свой.
Вытерла счастливые слезы концом платка и похвастала с гордостью:
— Внуков у меня много, Андрей Иванович. Ужо как придут один краше другого. Все теперь у дела: которые работают, которые служат, которые учатся…
С Тимофеем Ильичом разговор пошел, конечно, о международных делах. Не раз ему пришлось снимать для справок с гвоздя пудовую подшивку газет. Но добрался скоро дотошный старик и до внутренних дел.
— Мне, Андрей Иванович, недолго осталось жить! Не к тому говорю, чтобы жаловаться: слава богу, всего видел. Мои ровесники вон все почти убрались. Но хотел бы я годков десяток еще пожить, поглядеть, какое дальше течение жизни будет. Очень любопытствую. Ну вот поднимем колхоз. А потом что? Коммуна будет? Или перейдем в совхоз, чтобы никакой отлички между колхозниками и рабочим человеком не было ни в чем?
Задал бы Тимофей Ильич Трубникову еще не один вопрос по внутренним делам, да накричала на него Соломонида:
— Уймешься ли ты, старый? Дай хоть человеку отдохнуть!
Гостю и в самом деле отоспаться надо было перед лекцией! Покорно пошел он за бабкой в горницу и, как только добрался до постели да натянул на себя пикейное одеяло, словно в черную вату провалился.
Проснувшись, долго понять не мог Трубников, как попал он в эту горенку с голубыми обоями?
На стене тихо плавился оранжевый прямоугольник вечернего солнца, за окном кланялись кому-то в пояс, взмахивая зелеными рукавами, босоногие березки, а в окно заглядывала несмело и стучала по стеклу мохнатой лапой старая рябина, как будто ночевать просилась…
— Да где же это я? — оглядывался Трубников. И тут попался на глаза ему пестрый тряпичный клубок, что на подоконнике лежал. Собирала, видно, бабка Соломонида на цветной половичок лоскутья по всему дому, стригла их на ленты и свивала в этот клубок.
Как увидел в нем Трубников лоскуток один синий с белым горошком, так и пронзило его сразу: «От Парашиного платья лоскуточек, от того самого, в котором на фронт провожала!»
Где только не перебывал, чего только не перевидел, чего только не пережил с тех пор Андрей Трубников, а уберегла жестокая память встречу их прощальную.
Сидел, помнилось, на станции, в Степахине, ожидая отправки. Один сюда из Курьевки пешком пришел, затемно, чтобы не встречаться по дороге ни с кем. К забору притулился, от людей подальше, голову хмельную руками обхватил и думал, думал, судил себя судом лютым. За непрощенную гибель жены. За любовь свою к Параше злосчастную, ненужную ни ему, ни ей. За то, что запил малодушно с горя…
Пусто и холодно было в сердце, как в обгорелом дому: еще вчера жил тут, а сегодня хлещет стужа в полые окна и несет угаром от обгорелых стен.
Куда пойдешь? Кому скажешь?
Обрадовался, когда услышал команду:
— По ваго-о-на-ам!
Вскочил, побежал вдоль состава своих искать. И только взялся за поручень вагона, услышал отчаянный женский крик:
— Андрю-юша!
Не оглянулся Трубников даже. Никто его так не назовет теперь. Другому кому-то кричат, мало ли на свете Андрюш!
Но тут усатый пожилой солдат тронул его за плечо.
— Тебя вроде баба-то кличет, землячок. Сюда глядит…
Повернулся Трубников, а Параша уж тут, кинулась на шею, обнимает. Сама отдышаться не может. Бежала, видно, не разбирая дороги — и сапоги, и платье грязью исхлестаны.
Выкрикнула с укором и болью:
— Да как же ты один тоску такую в сердце понес?! Мы там не знаем, на что и подумать… обидел ты нас…
Сует в руки узелок ему с чем-то, целует.
— Прости ты меня, Андрей Иванович. А за что — сам знаешь. Живой к нам возвращайся, с победой. Помни про нас, а мы никогда тебя не забудем…
Тут закричал паровоз, втащили Трубникова на ходу товарищи в вагон.
Солдат усатый опять за рукав его трогает:
— Полезай ко мне на полку, отсюда в окно видно…
Сунулся к окну Трубников, а станцию уже проехали. По синему платью только и угадал он Парашу на перроне. Глядел на нее из окна, пока глаза не заломило…
Но тут резанул его по сердцу усатый солдат доброй завистью и сочувствием:
— Хороша, землячок, баба у тебя! Скушно уезжать от такой…
…Отгорела давно и пеплом седым покрылась безответная любовь его к Параше, а и сейчас ревниво завидовал он Алексею, и сейчас досадовал, зачем сам от Параши отступился, когда Алексей в Курьевку перед войной приехал! Кто знает, может, и не уступил бы ее тогда, кабы посмелее действовал!
И желал, и робел Трубников сейчас встречи с Парашей. Как они сейчас в глаза друг другу взглянут? О чем говорить будут? Оправдывает ли она его? Осуждает ли? Да и любила ли хоть немного, или жалела только?
Мимо дома прошли девчата, на ферму, должно быть, и рассмешили, спасибо им, Трубникова шутливой частушкой:
Потом заиграло где-то радио, машина прошуршала по шоссе, пролязгал гусеницами трактор.
В дом пришел кто-то и безуспешно стараясь говорить тише, уже второй раз спрашивал за тесовой перегородкой:
— Спит?
В ответ ему восхищенно зашептал Тимофей Ильич:
— Ну, скажу тебе, и голова же этот Андрей Иванович!
Помолчал и сообщил важно:
— Очень памятно мы с ним тут по международному вопросу потолковали. Заходи ужо, расскажу.
— Зайду непременно.
Заговорили о колхозных делах. И тут только по голосу узнал Трубников Романа Ивановича.
Торопливо одевшись, открыл дверь горницы. Роман Иванович сидел у стола нарядный, в сером костюме и вышитой рубашке, словно на праздник собрался. Даже старенькие сапоги и выгоревшая кепка, которую держал он в руке, не нарушали в нем этой праздничности.
— Добрый вечер!
— Добрый вечер, Андрей Иванович!
— Пора, поди, на лекцию?
— Народ уже собрался. Ждет.
Хлопнула дверь в летней избе, кто-то прошел быстро сенцами.
Оглянулся Трубников: стоит на пороге темноглазая, смуглолицая женщина, — чем-то похожая и непохожая на прежнюю Парашу, словно бы не сама она это, а сестра ее старшая. Глядит на гостя, тоже его не узнает. И вдруг засветились радостной догадкой горячие глаза, пробился сквозь загар на щеках вишневый румянец.