Страница 76 из 86
— Ну скоро ты, что ли! — зашумел он на мальчишку и, не дожидаясь, пока тот застегнется, за руку потащил за собой. Сунул ведро и швабру — велел, чтобы пол в кочегарке блестел, как стекло.
Саня гонял шваброй грязную воду по железному полу и благодарил судьбу, что есть на свете такие вот кочегарки, в которых и тесновато, и темновато, и нельзя проводить общие разносные собрания. А Карпыч покуривал себе, сидя на милой шлюпке, изредка заглядывал:
— Ну, как?
— Все в порядке! — отвечал ему Саня, хоть никакого порядка в душе его не было — один хаос.
— Молодец! — невесть за что похвалил Карпыч.
А однажды вслед за «молодцом» сказал:
— Вылазь-ка! Обедать.
— Не! — сильно замотал Саня головой, и Карпыч сердито заорал: не хочет ли «малый», чтобы он выволок его к столу за волосья. «Малый» не захотел — «малый» смущенно улыбался, выползая на белый свет.
— Ты чего такой веселый? — пробурчал Карпыч, стаскивая с помощника куртку и подталкивая его к душевой. — Чему рад-то?
— Я не рад, — признался Саня. — Мне, честное слово, страшно.
— Во! — сказал с большим удовольствием Карпыч. — Так и должно быть! Страшно! И совестно, да? (Саня закивал.) Во-во! Ну да, бог даст, обойдется, — сжалился старик, и Саня тихо, зато с большим чувством сказал ему:
— Спасибо…
9
— Вставай, коломенский! Будя дрыхнуть-то!
Коркин после Саниного побега только так и обращается к нему — рассердился, значит, сильно.
Саня проснулся уже, но глаз не открывает, будто спит: что он скажет в свое оправдание Семке-матросу, который уже не предлагает ему поменяться койками, ворчит, что залез он со своей зубной пастой на его полку в тумбочке, и про любовь свою Нюрку не рассказывает — не достоин беглец такой откровенности.
Шумно сопя и топая, Коркин ушел на вахту. Саня соскользнул с постели, быстро натянул рубаху, пиджачок и высунул голову в иллюминатор — он как раз рядом с колесом. Пахло водой, туманом, железом. А еще почему-то дегтем. Запахи удивительно чистые, свежие, Саня даже задохнулся. Берег только-только прорезывается из сумрака. Рядом с ухом, обдавая прохладой и брызгами, весело стучит, шлепает колесо.
— Приветик! — говорит ему Саня.
Туф-туф-туф! — отвечает колесо, бойко молотя воду.
В иллюминатор виден только кусочек неба: палуба нависает низко. Зато когда Саня вылезает наверх — красотища кругом невиданная!
Солнце будто взорвалось за облаком, осветило его края, брызнуло длинными лучами. Лучи аж до синего леса достают, до самого дна! А мимо плывут плесы, стелется сизый-сизый, какой бывает только погожим утром, дым от затухающих костров — эх, видел бы отец всю эту благодать!
Вспомнив про оставленное там, на далеком берегу, Саня опять запечалился и не сразу услышал голос Гриши-капитана.
— Что? — поднял брови.
— Прохлаждайся, коломенский! — Семка-матрос сунул ему швабру, и капитан укоризненно покачал головой:
— Перестал бы, Коркин. У каждого человека имя есть.
— А еще и должность имеется! — поддакнул Иван Михайлович, намекая: нету пока должности у Сани.
— Нету должности — будет, — проговорил капитан, зорко высматривая что-то в розовой дали, и Саня впервые подумал о той единственной своей должности, которая дает человеку уважение и независимость. У всех на свете есть эти самые должности, а он пока так себе — помогает всем помаленьку, ни от чего не отказывается и ни к чему не прикипает сердцем.
Не успел подраить палубу, как зовет повариха: ей кажется, что обижают большие маленького, она жалеет Саню и не скрывает своей жалости:
— Сыночек, иди-ка, миленький, помоги!
И пока Саня чистил картошку, так любимую Карпычем, тетя Дуся, утешая, напевала ему о добрых людях, на которых держится старушка земля. И Саня кивал, соглашаясь: много добрых людей на свете: и дед Кузьмин, и бабка Марья, и вот — тетя Дуся. И Карпыч, замызганный ворчун, тоже добрый, только почему так зло смотрит на него Иван Михайлович? Хороший человек и Володя, хороший и Гриша-капитан, и Коркин, так смертельно Саней обиженный, тоже парень, в общем-то, свой. Непонятен только Иван Михайлович. Непонятен сам себе и Саня. А его отец — он-то какой? Саня замер, повисла над кастрюлей, замерла тонкая стружечка — тетя Дуся глядит на нее осторожно, спрашивает негромко:
— Что ты, миленький?
— Тетя Дуся! — решается он. — А вот если отец, ну, как мой, выпивает там с горя, сам мучается и других замучил — он, что же, совсем уж плохой? И не добрый?
Тетя Дуся долго молчит, потом роняет тяжелые слова, будто камни бросает в воду:
— Тот человек добрый, кто для другого доброе делает. А он?
А он за последние месяцы ничего хорошего не сделал ни для сына, ни для дома, ни для себя самого.
— Но ведь отец же! Мой!
— Горемычный! — жалеет тетя Дуся и Саню, и отца его непутевого, а заодно и своего Семена Гордеича, человека тихого, рассудительного, все в жизни делавшего правильно, все, кроме одного, последнего дела, да и то не по его вине случившегося: зачем ушел в сыру землю, почему покорился болезни, на кого оставил вдову свою неутешную?
— Э-э, что-то вы, братцы, загрустили! — Володя всегда заглядывает к месту, к самому времени, когда и Саня закручинился, и глаза тети Дуси набухли. — Саня! Давай-ка со мной, а?
— Иди-иди, — торопливо провожает тетя Дуся своего помощника: с Володей мальчишке хорошо, с Володей спокойно, не то что с уставным да размеренным Иваном Михайловичем.
Саня с охотой сопровождает Володю в машину, в красный уголок, в рубку — с ним интересно: штурман про все рассказывает понятно, не то что Иван Михайлович — деревянно ответит на вопрос, а лицо сердитое, будто Саня виноват, что не знает пока всего на пароходе. Поэтому мальчишка старается не лезть к занятому механику. Не докучает и Грише-капитану. Коркин сам не больно-то жалует его вниманием, а Карпыч, хоть и силится втолковать про котлы и форсунки, ничего объяснить не может, злится, бурчит и в конце концов завершает свои наставления привычной фразой: «Приглядывайся, запоминай!»
А что запоминать, к чему приглядываться Сане, когда за неделю плавания, за долгую, показавшуюся ему годом неделю столько узнано от Володи про кочегарку, про машину, про историю русского пароходства и про многое-многое другое! Саня только удивлялся, но не тому, как много знает Володя и какой он умный, а тому, как искренне хочется человеку, чтобы и другой знал столько же и был таким же умным. Слушает, слушает его мальчишка и запечалится вдруг. «Ты что?» — «Ничего!» — поспешно ответит Саня: ну почему Володя, с его ласковым взором, чистой улыбкой и шелковым, странным в наше время чубом, не брат ему, не родня?! Где ни появится он — стихают свары, Коркин не так обидчиво косится на Саню, Иван Михайлович и тот вроде бы глядит повеселей, и Карпыч, кажется, готов улыбнуться и сказать: «Ну и славный же ты мужик, Володя!»
И кажется, всё дружит с ним — пароход, небо, вода. И думается Сане: будь у него братом Володя, и за был бы отец про свою тоску — Володя развеял бы ее, а он, Саня, не умеет сделать этого.
Хорошо в рубке, когда в ней Володя. Тянется мимо зеленых берегов караван. Негромко играет «Спидола», мягкие руки Володи мягко лежат на штурвальчике — все-то у него плавно, без рывков. А Коркин вечно за что-то цепляется, зашибается об углы да столы, даже о бильярд в красном уголке умудрился разбить коленку!
Ох уж этот бильярд! Хоть и не успевают ребята толком выспаться, отдохнуть, а все же выкраивают минуту постоять с киями, как рыцари-копьеносцы средних веков. И сейчас из переговорной трубы, из машины, раздается довольный голос Ивана Михайловича:
— Володь, не забыл? Двести сорок на двести!
Саня знает: счет ведется с начала навигации.
— Помню, помню, — отвечает Володя, а потом поясняет Сане, какой железный человек Иван Михайлович и какой точный у него глаз, какая твердая рука.
— Твердая…
Не забыл Саня, как легко втянул его Иван Михайлович на пароход — как щенка! Не нравятся ему такие твердые руки — у Володи лучше. И вообще очень непонятно Сане, как это Володя сохранился таким добрым: тетя Дуся за долгие кухонные часы поведала ему про то, как ломала и мяла судьба человека, мяла, да не смяла, ломала, да не покалечила. «Сильный он», — уважительно не однажды говорила повариха. Где же она, эта сила? Неужели в мягкости? В доброте?