Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 86 из 98

Когда после окончания тоя возвращались в Семипалатинск, Володя сказал:

— Как весело живут казахи!

Гани внимательно посмотрел на своего юного спутника и заметил:

— Весело живут богатые, у кого много скота, а бедные страдают. Им не до веселья. Они трудятся.

И певец нарочно остановился в ауле, где жили джатаки, полунищие люди, не имевшие скота. Детвора в жалких лохмотьях, едва прикрывавших наготу, пряталась от солнца в тени грязной, прокопченной юрты.

К Гани подошел высокий старик с жидкой седой бородой, — в ней можно было пересчитать каждый волос — и протянул сморщенную коричневую руку. Он заговорил хриплым дрожащим голосом. Володя ничего не понял, но догадался по тону, что старик жаловался.

Гани выслушал и стал отвечать старику. Незаметно их окружили жители аула. Люди в лохмотьях внимательно и, как показалось Володе, недружелюбно слушали певца. Старик с изможденным лицом что-то кричал и размахивал руками.

А потом все замолкли, и Гани взял в руки домбру. Он запел высоким голосом, и бронзовые загорелые лица слушателей расцветились улыбками.

Когда, покинув аул, поехали дальше, Гани сказал с горечью Володе:

— На меня обижаются, что я пою у богачей на тоях. Но они не знают, что Гани делает, когда кончает петь песни.

Петрик в тюрьме

В большой камере, куда привели Петрика, Феокритова и хромого стекольщика, было тесно и душно. Заключенные лежали вповалку на нарах, сидели на полу, а некоторые разместились даже под нарами. Скупой уличный свет проникал в темницу через квадратное небольшое окошко, защищенное ржавой решеткой. Окошко находилось под самым потолком, стекла были покрыты густым слоем пыли, и в камере стоял полумрак. Тяжелый воздух ударил Петрику в нос сыростью и нестерпимой вонью. Феокритов полез в карман за носовым платком.

— Где вас взяли?

— На улице, — ответил за всех стекольщик.

Изможденные, зеленолицые арестанты окружили новичков.

— Кто вас арестовал?

— Сыщик, должно быть, в штатском.

— Шпик. Их сейчас развелось видимо-невидимо. Вероятно, неосторожно выразились? Тут полкамеры так сидит.

Феокритов снял фуражку, пригладил волосы и печально ответил:

— По недоразумению, господа. Я ни с кем ни о чем не говорил.

— Тогда, значит, за шпионаж. А юноша за что влип?

Петрик не смог объяснить.

— Известное дело, большевистский агитатор, — насмешливо произнес чей-то голос под нарами.

— Позвольте, — сказал Мирон Мироныч в защиту Петрика. — Да ему четырнадцать лет!

— Это ничего не значит, господин с зонтиком. У нас здесь даже глухонемой агитатор сидит. Эй, где там «Герасим и Муму»? Толкните его!

Под нарами кто-то зарычал. Новоприбывшие переглянулись, а кругом весело засмеялись.

Волосатый поп сидел на нарах, поджав ноги по-казахски, и старательно выискивал в подряснике насекомых. Он повернул заросшее щетиной лицо. Петрик раскрыл рот: перед ним находился Питирим Фасолев. Петрик вспомнил свою печальную встречу с Фасолевым в Усть-Каменогорске, когда из-за дьякона его потащили в контрразведку. Опять пришлось встретиться!

Свой арест Петрик находил вполне естественным: он боролся против белых. Но было совершенно непостижимо, за что колчаковцы мучили Питирима Фасолева, всей душой ненавидевшего большевиков.

— Восстание! — вдруг зашептал, приподнимаясь на нарах, тощий, как скелет, арестант. — Революция! Скажите, что слышно на воле? Правда, говорят, что партизаны близко? — он схватил Петрика за рукав. — Почему так долго нет восстания? Мы не вынесем дольше! Не вынесем!

— Должно быть, сегодня кончится, — заметил чей-то равнодушный голос. — Бредит!

— Скорей бы! Только мучается человек напрасно.





Петрик с ужасом отодвинулся от умиравшего. Но в эту минуту больной арестант поднялся на нарах и, сверкая горящими глазами, закричал:

— Стреляйте, стреляйте в меня! Я ненавижу вас, палачи... Будьте вы прокляты!

А кто-то сказал ленивым голосом:

— Эй, кто там поближе. Дайте ему по уху. Пусть замолчит.

— Зачем больного бить? Человек не в своем уме, а ты по уху. Самому тебе по уху надо! — рассердился заключенный татарин.

— А если он сумасшедший, чего его со здоровыми держать?

— Дурья голова! Он-то чем виноват?

Дежурный надзиратель забарабанил в дверь:

— Тише вы! Кто там в карцер захотел? Сейчас отправлю.

Сумасшедшего сбили с ног и накрыли полушубком.

— Эй, кого там привели, айда записываться!

Камерный староста записал новичков в список и велел занимать места за последним очередным заключенным. А очередь кончалась как раз у самой параши.

— Места плохие, — заметил староста, — но это не надолго. Коммунист у нас не сегодня-завтра помрет, да кого-нибудь на шлепку возьмут.

Феокритов побледнел и присел на нары. Рыжие усы его повисли. Стекольщик медленно крякнул:

— Вот угадали! Ай-яй-яй!

Староста неожиданно скосил глаза в сторону и зашептал:

— Тут поп сидит. Питирим. Вы при нем не очень-то язык распускайте. Кто знает, не нарочно ли его сюда сунули. Может, «наседка»... Так что — молчок!

Мирон Мироныч понимающе опустил веки. Стекольщик прокряхтел что-то невнятное, а Петрик насторожился. Он не знал, как держаться с дьяконом. Пока Питирим Фасолев его не узнал еще, но, конечно, узнает.

Впрочем, дальнейшее поведение дьякона показало, что подозрения арестантов были напрасны. Питирим Фасолев сделал вид, что с Петриком никогда раньше не встречался, но мальчику чистосердечно признался:

— Меня здесь за подсаженного шпиона считают и сторонятся. По их мнению, если поп, так значит иуда.

Дьякон проглотил невидимые слезы обиды и с горечью продолжал:

— И тут не верят, и там не верят, один бог верит, но и он плохо защищает. Второй месяц молюсь беспрестанно, а из темницы не выпускают. Вчера следователь за бороду таскал. «Ты, — говорит, — к восстанию призывал, сукин сын». Так прямо и сказал — «сукин сын». А ведь на мне сан духовный. Я ему объясняю: как же я мог призывать, когда на мне божья благодать. А что переписывал листовки, — верно, не скрою. Писал, вроде как мобилизованный военный писарь, по принуждению. Тогда он меня снова за бороду, да еще богопротивные насмешки стал произносить: «Какая же на тебе благодать, раз тебя можно мобилизовать было?» И снова словами непотребными хулил, хуже большевика последнего.

Дьякон перекрестил волосатый рот и вздохнул:

— Терпеливо крест несу свой, но отчаяние в душу мою проникает. Доколе же, господи, говорю, будет воля твоя? Доколе же мне терпеть?

Дежурный надзиратель принес обед.

Ложек в камере на всех заключенных не хватало. Ели в три смены. Новоприбывшие попали в последнюю, самую невыгодную. Вонючую баланду из тухлой рыбы им пришлось хлебать, когда она остыла и сделалась совершенно тошнотворной. Феокритов поморщился и первый отложил ложку. Петрик тоже не мог есть. Стекольщик хлебал через силу. На второе принесли пшенную кашу с постным маслом. Масло было прогорклое, и каша подгорела, но голодным сидеть не будешь. Петрик давился, а все же ел.

...Тоскливо тянулся первый день в камере, а когда наступил вечер и Петрик начал вспоминать свободу, слезы защипали ему глаза. Нет, лучше не думать о воле, а скорее ложиться спать. Но куда ложиться? Неужели в эту грязную лужу около параши? Петрик огляделся. Да, другого места не было. Везде занято.

— Эх, видно, правду люди говорят: от сумы да от тюрьмы не отказывайся! — вздохнул стекольщик и первый растянулся на полу около вонючей кадки.

Петрик покрутил головой и примостился рядом. Феокритов нерешительно топтался на месте и брезгливо морщил нос. От параши шла нестерпимая вонь. Мирон Мироныч решил не спать и первую ночь провести на корточках около дверей. Он подобрал пелерину и, пристроив зонтик между колен, прислонился к косяку.

Петрик думал о Чайкине. Может быть, Карп Семеныч находится сейчас в соседней камере? Если докопаются, что Чайкин участвовал в восстании и бежал из тюрьмы, его убьют.