Страница 9 из 12
– Ты слышал, Николай Огаджанян умер? – ни с того ни с сего спросила Лера.
– Кто?
– Ты ему музыку писал в 2014-м.. Он худруком театра частного был, заслуженный артист России.
– Это тот пидор, кто заставил мальчиков голых бегать по сцене? – заверещал я. – Под мою музыку?
– Он умер, – оправдывала его Лера.
– Ну и прекрасно, бывает, – я потушил сигарету и потянулся к следующей. – Почему ты решила сказать об этом?
– Сейчас выбирают нового худрука. Ты не хочешь попробовать? Они вот гранты каждый год выигрывают. Им нужен, наконец-то, кто-нибудь, кто стал личностью не в Советском Союзе.
– А я тогда здесь при чем? Мое детство там и началось, стало основой.
– Но стал же ты собой не в Союзе.
– Да фиг его знает, Лера, – я задумался. – Думаешь, реально есть шанс?
– Почему бы просто не попробовать?
Выбор худрука проходил в несколько этапов, первым из которых было выкурить нервно пять сигарет около входа. Затем прослушивание. Лера заставила меня нарядиться и сделать серьезное лицо; представить, что иду я не на прослушивание, а на похороны. Брюки, рубаха, блестящие туфли. По пути к театру вся эта красота покрылась каплями дождя и грязи. Среди остальных театралов я выглядел просто смешно: тощий, зажатый, волосатая до смеху голова торчала из старого мешка; помятое от возраста лицо с бегающими по сторонам зрачками. Остальные как на показ: их одежда пестрела цветами, на нее никто не скупился; черты лица острые, словно бритвы, привлекали внимание и заставляли уважать; детские глазки не стеснялись смотреть друг на друга с пренебрежением. Кроме молодых пришли и старые критики, любители умных книжек и различной графомании, поганые поэты и другие люди, жаждущие величия, которое они якобы заслуживают. Молча развязалась война за удобное пожизненное место; завсегдатаи задних рядов, почетные долгожители и другие люди, прожившие дольше нужного. Их было много вокруг, саранча налетела!
Дискуссия о будущем российского театра разгорелась не на шутку, а вместе с этим и очередь не могла собраться. Обойдя когда-то битых интеллигентов, я зашел в кабинет, робко прикрывая за собой дверь: на меня взглянуло три головы, восседающие за лакированным столом; три ипостаси местного театра. Раньше вместо них сидел Огаджанян, или как там его, а теперь он помер и оставил после себя недохищников, способных только рты раскрывать, но не кусаться. Шеи тянулись из одного существа семейства кротовых. Рыжая голова, уродливая. Черная голова, мерзкая. Светлая голова, темная. Я сел напротив, развернув к ним спинку стула.
– Добрый вечер, вы… – заговорила голова.
– Евгений Алеев.
– Очень приятно. Позвольте представиться, – светлая голова показывала поочередно на своих коллег. – Миронова Наталья Олеговна, заведующая литературной частью. Корнилов Константин Кириллович, ответственный за труппу. И я, Макаров Альберт Евгеньевич, ассистент ныне покойного Николая Карповича.
– А что вы тогда не стали худруком? – спросил я.
– Всему свое время, – улыбнулась светлая голова. – Николай Карпович не очень справедливо жил в очень несправедливое время, потому мы решили узнать, кто же вырос в нашем городе, пока он был руководителем. Алеев, Алеев…
– Вот, – рыжая голова протянула какой-то листок светлый.
– Спасибо, – тот внимательно водил глазами по исписанному кривым почерком листу. – Тут написано, что у вас большой опыт создания музыкального сопровождения. Расскажите подробнее?
– Ну, я с детства музыкой занимался. Ходил в музыкалку, потом перестал. А потом как-то с друзьями загорелись, слушали всякий джазец, памп, дабстеп. Играли в подъезде прям, протягивали удлинителями, ставили усилитель. Прогоняли – шли в другой. В подъезде ревер прикольный. Выступали на складе книжного магазина «Достоевский».
– Помню такой, – обрадовалась черная голова своей памяти. – Там еще работал Шурик, который Иннокентия бил по пьяни, помните?
– Возможно, – заткнул я черную голову. – А потом как-то скучно стало танцевалки всякие делать, начали осмысленно подходить к сочинению, продумывать досконально каждый звук, искать сэмплы.
– Евгений, – обратилась рыжая голова, – а к чему вы музыку писали?
– Да много к чему. Друзья сочиняли пьесы, ставили, а мы под их игру наводили шума. Из публичного… Хм, наверное, фильм «Манту», который потом в Канны собирался поехать, но не доехал. Для «Золушки» Васильева, того, что из Ижевска. С местными я особо не работал, не сложилось. До этого, когда на заработках в Томске был, работал с Леонидом Экстером.
– Тот, который «Стаю маленьких утят» ставил? – оживилась светлая голова.
– Ага.
– Стоп-стоп, то есть вы тот самый Алеев? – рыжая голова поднялась вслед за черной. – Премия фестиваля «Браво!» в… каком-то там году.
– Да, в каком-то там, – кивал я, по лодыжкам пробежали мурашки – очень неприятно, когда за тебя вспоминают то, что ты давным-давно забыл. – На самом деле, я не хвастаюсь сейчас, если что. Мне много премий пытались присудить.
– А вы не принимали?
– Премии не принимал.
– Почему? – удивилась светлая голова.
– Если честно – постановки были кошмарные. Звали писать музыку, просили в процесс вливаться, комментарии давать по пьесам, а на деле – говно полнейшее. Тычу пальцем – это туфта, это бред, это графомания. Ну а те, соответственно, обижались, говорили: «Иди свои ручки крути и струны дергай». На люди выходило то, что вы видели, а могло выйти лучше.
– Но это неплохие пьесы. Что «Золушка», что «Подружки»…
– Они никакие. – я поднял голос с живота. – Абсолютное разочарование для композитора, когда людей загоняют смотреть на дерьмо, а под это еще и его музыка играет. Я же видел, как в зале люди морщились – потому что сгнило все с головы – и от этого музыка тоже провоняла. А она тут при чем, если автор спектакля конченный?
– Хорошо, – светлая голова разочарованно посмотрела на меня, – а что, скажем так, из вашей практики, было самым-самым?
– То, что никто не видел, – ответил я. – Ну, или никто не знает.
– Не понимаю, – черная и рыжая голова задумались; их лбы болели от непонимания.
– Потому что это я слышал и я сделал. Никто ничего про это не скажет, а потому оно – самое лучшее. Поспоришь – как поспоришь? То, что выходит на показ слушателю, оно со временем ветшает, анализируется, прогоняется через тысячи голов. Перестает быть музыкой, становится какой-то потаскухой.
– То есть ваш памятник – это потаскуха?
– Мой – это плющ. К нему никто не лезет, в него случайно падают, и ожог долго не проходит. Чешется, а чесаться-то приятно. И не памятник это вовсе. На мой голуби не гадят, не видят и не понимают.
Они еще долго расспрашивали меня, пытались понять, зачем же мне это удобное и якобы почетное место. Отвечал уклончиво, абстрактно, ибо сам не мог понять. Была возможность, был шанс – таких в жизни шансов тысячи – разок можно и схватиться за него. Что бы вы внесли нового в театр, как бы вы работали с коллективом, кто для вас является примером для подражания, над чем вы сейчас работаете… Ох, пакостные головы, в чьих извилинах заложены единственные правильные ответы. Ждут их от меня, да не услышат. Виднелась в них надежда, что я – маленький и неизвестный – тот самый, кто выведет их из вчера в сегодня, но – увы – они покрылись отсветом чужой печали.
Все-таки не просто так, не смеха ради, я пришел сюда. Не от скуки сижу перед Змеем Горынычем современного театра. От меня зависят самые дорогие люди на свете – Лера и Кирюха, два огонька в мире вечного мрака. Ради них я должен держаться, искать в бурлящем обществе возможности заработка. Место худрука – это прибыль и почетно, Лера не просто так рассказала мне о смерти Огаджаняна. Не от случайного, нет-нет, все намного прозаичнее: ребенок не станет хвастаться тем, что его отец – разнорабочий. Музыка меняется, она приходит и уходит, и вечное – таково, пока не закончится. Я возвращаюсь к одной и той же мысли: будущее моего сына зависит от меня; от того, когда я наконец-то пойму, что нельзя вечно сидеть в подвале, писать в стол, и начну работать на благо так называемого общества, чтобы оно могло впоследствии кормить и моего сына. Эти тяжелые думы в душе никогда не проходят. Иногда они просто выходят на первый план и укатывают в землю. Сейчас же они предстали передо мной как бесспорное и понятное. «Прощайте, колкости», – крикнул я себе, – «мы будем творить, наводить вкусы и свои порядки». Как ни произноси – все равно смешно. Главное не вслух, главное не вслух.