Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 88

Он об этом первый сказал вслух. О каторге писали и Достоевский, и Дорошеич, и эталонное художественное исследование предпринял Чехов — «Остров Сахалин» стал первой научной работой на эту тему, с истинно докторским точным подходом, — но Солженицын написал о превращении всей нации в население Архипелага, и по этой скрепе ударил. И во многом общество это расшаталось именно из-за того, что он описал механизмы его устройства. Что касается «Ракового корпуса», он там задал поразительно важный вопрос: как встречаться со смертью советскому человеку, у которого душа ампутирована? Ну он не верит, что у него душа есть. У него ее отняли. Какие-то, в общем, сходные темы, правда, в более краткой форме, есть и в его рассказе «Правая кисть», где герой революции встречается со смертью и старостью, ему нечем их встретить, потому что нечем задать вопрос о смысле жизни.

Что делать человеку не только без религиозного мышления, но человеку, у которого вообще вся метафизика ампутирована? И в «Раковом корпусе» он задается этим вопросом, как встречать смерть; там рак — один из ее псевдонимов. Можно выжить, но для того, чтобы выжить, как выжил он сам чудом, нужна сильнейшая мотивация, нужно абсолютное сознание своего бессмертия и своей важности для Бога, чувство миссии, которого большинство советских людей лишено. Можно выжить за счет любви, можно за счет милосердия, но это все паллиативы или псевдонимы. На самом деле человека поднимает к жизни сознание сверхценности этой жизни, которое есть у Костоглотова.

И неслучайно у героя такая фамилия: прямой, как бы проглотивший кость, Костоглотов действительно выдержал все. Правда, он, как мы понимаем, из одного ракового корпуса в сущности переезжает в другой, потому что он возвращается в ссылку, и ссылка эта бессрочная. И хотя он сейчас выжил, но надежда на освобождение для него довольно проблематична, поэтому финал, после посещения зоопарка, — мрачный финал, когда сапоги его болтаются в проходе, и он возвращается.

Но потрясающая сцена самого этого посещения зоопарка, это торжество жизни вопреки всему, жизни, загнанной в клетку, еще и в Ташкент, в сухую пустынную степную природу, и все-таки в этих зверях живет какая-то неубиваемая сила жизни. И такой роскошный гимн ей содержится в этой финальной сцене, она еще и музыкально очень точно написана. И это помещено в финал романа, когда бывший зэк, бывший раковый больной позволяет себе детское наслаждение, единственное в жизни, пойти в зоопарк, и после этого другому юноше, умирающему в этом раковом корпусе, пишет письмо с описанием своего посещения, тоже давая надежду.

Надо сказать, что в «Раковом корпусе» довольно много физиологии и мрачных деталей, но там поразительно, что со смертью не надо пытаться договориться, не надо пытаться ее улестить, подольститься, пойти на компромисс. Тут может быть только отчаянная борьба, и ничего больше. Это предельная жестокость, в том числе к себе. Смерть победит тот, кто к себе безжалостен, кто себя переламывает и кроит, компромиссов быть не может. Этот темперамент борца очень у Солженицына отчетлив.

Он перенес действительно и болезнь, и успешную терапию. Сам считал, что от рецидива спасся древесным грибом чагой, сильно агитировал за это народное средство.

Можно ли было написать подобную книгу без личного опыта? Ну если он побывал в пограничной ситуации, в условиях борьбы со смертью, в условиях выживания, — он вообразить это может. Но, боюсь, что без личного опыта здесь никак. Просто, понимаете, бывают разные личные опыты. Об опыте борьбы с раком любой писатель, это переживший, в разное время писал. Сравнительно свежий пример — книга Владимира Данихнова «Тварь размером с колесо обозрения», но его рак добил, к сожалению, эта книга оказалась последней, царство ему небесное, замечательная вещь. Или возьмем для сравнения книгу, скажем, Владимира Солоухина «Приговор», тоже о счастливом избавлении от рака, и книгу Солженицына, и вам сразу станет понятно, где советская литература, а где русская.

Русофил Солженицын, который с Солоухиным дружил даже, давал ему интервью, все-таки от него отличался и статусом, и уровнем таланта, и мировоззренческой отвагой, сказал бы я. Книга Солженицына обладает невероятной глубиной и точностью, а книга Солоухина, о чем там размышляет советский писатель перед смертью, — о том, что от него останется, в каком состоянии архив, улажены ли его отношения с женщинами, то есть он решает какие-то проблемы бытового уровня, там метафизики по-настоящему нет. Это не значит, что опыт Солоухина меньше опыта Солженицына, это просто значит, что масштаб проблемы задается масштабом личности.





Для Солженицына проблема — как умирает раб, есть ли рабу для чего жить и за что цепляться, и как умирает свободный человек. А «Приговор» Солоухина — это история о том, как советский писатель обидел домработницу, она его после этого прокляла, с ним случилась болезнь, и он выжил. Это бытовая вещь, которая даже до среднего уровня тогдашней городской прозы не дотягивает, о Трифонове не говорю (тот как раз писатель солженицынского уровня и исторического чутья). И это отсутствие второго дна — оно довольно гибельно. Я когда Солоухина читаю, я всегда вижу, хорошо написано, но я не всегда понимаю, зачем написано. Солженицын — человек, который действительно выходит на самую больную проблему, с чем умирать, за что держаться.

И поразительная вещь, кстати, «В круге первом». Когда Твардовский прочитал эту вещь, он говорил Трифонову: «Это великО». Что здесь велико? Это очень советский роман, я бы даже сказал, что это лучший советский роман. Это соцреализм по методу, увлекательно написано, хорошо закрученная история о шарашке, которая занимается звуковой разведкой, которой занимался и сам Солженицын. А советская она в том смысле, что по-настоящему это еще роман как бы в рамках разрешенного, хотя уже с выходом на такое отважное разоблачение Сталина, что ясно: уже и Ленину недолго оставаться в неприкосновенности, и вся советская система трещит по швам.

В общем, он не переходит за эту грань. Этот роман вполне мог быть напечатан, на волне успеха «Одного дня Ивана Денисовича». Он был уже к тому времени вчерне готов, дальше Солженицын начал его вынужденно портить, сокращать, возник так называемый «КР-2», сокращенная редакция, «Круг два», но по большому счету не было особых препятствий для публикации этой книги. Ее можно представить в советской печати.

А в чем там отдельная храбрость огромная, то, чего Солженицыну, конечно, не позволили бы: там бедный дворник из заключенных говорит — если бы мне сказали, сбросят атомную бомбу, ты погибнешь, все твои погибнут, но и эти все погибнут, имея в виду русскую власть, — он согласился бы, «жги!». Это «Господь, жги!» от всего населения, доведенного до последнего отчаяния, это нота, которой Солженицыну никто бы не простил, Потому что он первым из всех увидел народ, который готов погибнуть, лишь бы вместе с «этими». Нам не выжить, но пусть чтобы и им не выжить! Это то новое, что там есть.

Кроме того, эта характеристика, эта фигура Иннокентия Володина, человека, который сообщает американцам, в одном варианте «Круга первого», о наличии у России ядерного оружия, атомной бомбы, в другом — о том, что американская разведка в этом помогала, там разница в нескольких вариантах, но проблема в том, что Володин совершает самоубийственное для себя признание. Почему он этого хочет, ведь у него судьба идеально складывается?

А это ощущение человека, решившего радикально свою жизнь переломить, решившегося отказаться от советской лояльности. Он совершает, с точки зрения советской власти, самое страшное — предательство. Потому что в России господствует предательный падеж: все объявляют предательством, любое расхождение с властью объявляют предательством родины, и на этой подтасовке у нас держится очень многое. Но проблема-то в том, что Володин выбирает это ценой, и этой ценой он пытается купить себе человеческую идентичность. Он пытается не только сказать правду, бог с ней, с правдой, — он пытается этой ценой прорваться к себе подлинному, и это довольно страшная тема. Но как бы предавая эту систему, он совершает в некотором смысле подвиг рыцарственный. Предательство равно какому-то приходу к человеческой идентичности, потому что советская власть эту идентичность отбирает, ты становишься подданным этой системы, условно говоря, подданным империи зла. В этом смысле радикализм Солженицына, конечно, не имеет себе равных, потому что он разграничил эту идеологию и эту родину, и оказалось, что родина отдельно. Поэтому предательство Володина у него становится подвигом, и, более того, самого Володина он описывает не без некоторого восхищения. Конечно, этому не могло быть места при публикации, я не знаю, что пришлось бы делать Солженицыну с образом Володина для того, чтобы сказать правду о своем Нержине, о Сологдине, об узниках шарашки. Это его личный опыт, Марфинская шарашка, где он действительно работал. Потом его перевели, то ли за отказ сотрудничать, то ли по его личному заявлению — несколько версий, в общем, его перевели потом в Экибастуз, и он комфортного пребывания в шарашке лишился.