Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 88

Это очень важно для Хемингуэя, самурайский принцип «выбирай смерть в любом случае», он остался этому верен. Собственно говоря, его самоубийство, его суицидная мания, сопровождавшая всю его семью, его отца и его потомков, — это, в общем, такой довольно благородный, хотя и мучительный выбор. Не нужно видеть в этом только психопатологию, потому что у человека, в общем, один способ быть правым — это умереть, о чем Хемингуэй всю жизнь и говорил.

Я не большой поклонник романов Хемингуэя, я считаю, что рассказы ему удавались гораздо лучше. Конечно, когда читаешь For Whom the Bell Tolls, сегодня все время тебя преследует ощущение того, какая это наивная, какая это подростковая книга. Но в ней есть высокие смыслы, в ней есть объективное и правдивое изображение испанской войны. Там есть чрезвычайно привлекательный образ Каркова (Кольцова), Карков потому именно и привлекателен, что носит все время ампулу цианистого калия в воротнике. Хемингуэй любит людей, готовых в любой момент убрать себя из мира под угрозой пыток, например.

Важно, что For Whom the Bell Tolls — это, при всем его формальном совершенстве, роман бесконечно наивный. Роберт Джордан действительно по-подростковому любуется собой. Но ничего не поделаешь, это сочетание качеств, рыцарственность и кокетливое самолюбование, видимо, идут рука об руку, потому что у мужчины в этом мире есть одно утешение — хорошо к себе относиться, любоваться собой. Как сказал Синявский, что же мне делать еще на свете, как не любоваться собой.

Этого самолюбования особенно много в последней большой опубликованной при жизни вещи Хемингуэя «За рекой, в тени деревьев» (Across the River and into the Trees), в которой уж совсем неприлично выглядит этот старик-генерал, который упивается своим романом с молодой красавицей-итальянкой и все время разглагольствует перед ней на узковоенные темы, в общем, ведет себя ужасно глупо. Более глупого, чем этот пожилой боевой петух, который постоянно распускает перья перед девушкой, трудно себе представить. Тем более что реальный роман Хемингуэя с ней, по ее собственным воспоминаниям (она тоже потом покончила с собой), совершенно не воспринимался ей всерьез. Ходит какой-то старичок, говорит какие-то глупости. Он действительно все время пытался ей понравиться, внушил себе, что у него трагическая любовь. Все это было сплошное донкихотство. По Киму есть такое ремесло — рыцарь-одиночка. Эти рыцари-одиночки — ужасно неприятные люди, потому что они кичливы и самовлюбленны. С другой стороны, а больше-то никто справедливость не защищает. У человека, который в проигрышном бою защищает справедливость, должно быть одно самоутешение — хорошее отношение к себе.

Это, конечно, раздражает временами. «За рекой, в тени деревьев» — это какой-то предел падения вкуса. Даже самые яростные фанаты этой книги считают ее провалом на фоне остальных. Я, кстати, забыл, что Набоков, у которого с художественным вкусом все обстояло гораздо лучше, может, поэтому ему Нобеля и не дали, он сам понимал это очень хорошо, Набоков говорил: «Я у Хемингуэя читал одну книгу — something about bulls, balls and bells, что-то о быках, яйцах и колоколах». Очень точное определение, действительно, быки, яйца и колокола совершенно заменяли ему остальной мир. Действительно, большая часть прозы Хемингуэя, прости меня, Господи, за неполиткорректное высказывание, — это огромные яйца, которые просто страшно тяготят главного героя, равно как bells and bulls.

Но при всей верности этого определения такие романы, как этот несчастный «Колокол», оставляют впечатление глубокого и подлинного трагизма. Я думаю, что этот антифашистский роман Хемингуэя действует гораздо сильнее, чем антифашистский роман Набокова Bend Sinister («Под знаком незаконнорожденных»), притом что Bend Sinister — очень хороший роман, а про «Колокол» я этого сказать не могу. «Колокол» — роман так себе, но он оглушительно мощен, потому что, понимаете, мы можем идентифицироваться с Джорданом, мы можем встать на его место. Его трагедия — наша трагедия. И это ощущение мира, который стремительно, на глазах, погрязает во зле, от хемингуэевского романа, вдобавок раньше написанного на семь лет, несколько больше, чем от Bend Sinister, при всей замечательной утонченности этой книги, при всей моей любви к ней.

Кстати, Набоков и Хемингуэй, два боксера, они и так, правда, в разном весе, они всю жизнь соперничают в читательском сознании. И можно сказать, что Набоков в девяностые его нокаутировал полностью. Но сейчас Хэм помаленечку берет реванш, потому что вся утонченность «охоты за бабочками» несколько проигрывает в мощи той корриде, которую вел Хемингуэй всю жизнь. И в сегодняшнем мире, который опять тонет во зле, нам For Whom the Bell Tolls дает несколько более сильную мотивацию. Набоков же и сам признавал: ни в какой башне из слоновой кости не усидишь, не спрячешься от ужасов XX века.





И поэтому я думаю, что активная позиция Хемингуэя, участника многих войн, многих конфликтов, активного участника политики и так далее, более симпатичная, более трогательная, хотя Хемингуэй — этого нельзя тоже забыть — в одиночку взял Париж, ворвавшись туда, когда уже там не было немцев, и немедленно отправился в бар отеля «Ритц» напиваться, и получил за это втык от американского генералитета, потому что он поперек генералов вошел в Париж с грузовиком французских партизан, когда уже некому было сопротивляться…

Понимаете, с одной стороны, это жест ужасно неприличный и в каком-то смысле эгоцентрический, как он пишет в корреспонденции: «Да, передо мной лежал в жемчужной дымке лучший город на земле». Ты туда ворвался, когда уже некого было побеждать! Но все-таки это трогательно. И мне приятно, что первым американским военным, который вошел в Париж, очищенный немцами, был американский военный журналист Хемингуэй, а не какой-нибудь американский генерал. Как ни странно, когда я думаю о Хемингуэе, который сидит и пьет абсент в этом баре отеля «Ритц», знакомясь с проститутками, подругами своей юности, здороваясь, это как-то мне симпатичнее, понимаете? Этого Хемингуэя я люблю при всей бестактности его поступка, потому что с военной точки зрения он совершил абсурд, вторжение в Париж было подготовлено для совершенно других людей, а он въехал туда с грузовиком этих французов, стреляющих в воздух. Но это красиво, я это люблю.

Что касается «Старика и моря», который, собственно, и принес ему Нобеля, эта вещь может быть рассмотрена и понята только в двух контекстах, без которых она, в общем, представляет собой не более чем какую-нибудь «Чайку по имени Джонатан Ливингстон», многозначительную современную притчу о рыбаке и рыбке.

Два контекста этих, во-первых, библейский, и это не пророк Иона во чреве кита, а это прежде всего, конечно, книга Иова, где в ответ на вопрошание Иова «Господи, что же ты делаешь?» Господь отвечает: «Можешь ли уловить удою Левиафана?». Собственно говоря, весь текст Хемингуэя являет собой развернутый ответ на роковой вопрос «Можешь ли уловить удою Левиафана?»: не можешь, но скелет его ты можешь притаранить к берегу, и по скелету этому видно, какого масштаба чудовище тебе противостояло.

Ты не можешь его понять, но ты можешь спорить с ним на равных. Ты не можешь его продать, но ты можешь его победить. Это такая еще одна героическая, проигранная вчистую, но триумфальная схватка, еще один хемингуэевский мужчина, старик Сантьяго, который в борьбе с акулами потерял эту рыбу и не мог ее спасти, не мог ее притаранить, но скелет ее — это такое вечное напоминание о масштабе проблемы, что он все равно, пожалуй, победил.

Второй контекст — это, конечно, «Моби Дик» Германа Мелвилла. Потому что «Моби Дик» вообще — если проигнорировать довольно наивное мнение Фолкнера, что американская проза выросла из «Гекльберри Финна», — конечно, традиция великого американского романа целиком вышла из «Моби Дика». «Моби Дик», кривой, неправильный, грешащий против вкуса, вопреки всем законам написанный гениальный роман, — это и есть матрица великого американского романа, в котором соблюдены всегда три непременных условия.