Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 15



В Италию я так и не попал… Повседневная действительность так и обступала со всех сторон, что-то беря, что-то давая взамен. Где уж тут думать было об Италии! Да и здесь, в Одессе, моя артистическая карьера не по дням, а по часам росла. Юный, скромный певчий училищной церкви, я был привлекаем ко всем любительским оперным начинаниям. Ни один любительский концерт не обходился без моего участия. Рано я научился пить водку. Это было неизбежно для церковных певчих. Пьянство культивировалось в этой среде великовозрастными басами. В каждом хоре басы были, так сказать, гвардией, исповедниками хорошего тона и носителями лучших традиций. У нас особенно отличался бас Татаринов. Голос у него был потрясающий; его даже взяли в Петербург, в Мариинский театр, где он мог бы прогреметь наряду с лучшими басами императорской сцены. Увы, бедный Татаринов и нескольких дней не продержался в Мариинском театре. Дважды, мертвецки пьяного, сволокли его в участок. Прощай, столичная карьера! И он вернулся назад в Одессу. Вечно без денег, всегда плохо одетый, он выпрашивал копейки у нас, малышей, чтобы опохмелиться после жестокого запоя… Большой певец погиб в этом несчастном алкоголике.

Глава II

БРОДЯЧИЙ ФОНОГРАФ. Я САМ СЕБЯ СЛУШАЮ И ПОЛУЧАЮ ТРИ РУБЛЯ. СПАСИТЕЛЬНЫЙ КОНЬЯК. ПРИКЛЮЧЕНИЯ НА ЛЕДОКОЛЕ. Я ПОКИДАЮ ОДЕССУ В ПОГОНЕ ЗА КАРЬЕРОЙ И СЧАСТЬЕМ

…Теперь, когда лучшие европейские «дома» предлагают мне выгодные контракты, чтобы я напевал им десятки пластинок, по всему свету разносящих и мой голос, и мою песню, – теперь я с особенной, чуть-чуть иронической нежностью вызываю из прошлого такую картину. Детский сад. Жарко и пыльно. Какой-то грек Какой-то столик На нем какой-то аппарат. Валик, игла. Потные люди напряженно вслушиваются. Тонкая гуттаперчевая кишка тянется к уху каждого слушателя. Это – фонограф, наивный и несуразный прототип нынешнею граммофона, этого упругого, со светлым металлическим телом щеголя и красавца. Грек знал меня. В свои шестнадцать лет я был популярен в Одессе. Змеем-искусителем предлагает он мне:

– Хотели бы вы самого себя послушать?

– Разумеется, хотел бы!

Тогда услышать собственный голос было чудом высшего колдовского порядка.

Короче говоря, я напел в фонограф несколько романсов, и в числе их модный в то время: «Задремал тихий сад».

Неблагодарный соотечественник мой после этого даже не взглянул на меня. Для него я уже был мавр, сделавший свое дело.

Через несколько дней на Николаевском бульваре та же сцена, с тою лишь разницею, что публики много и фонограф повторяет напетые мною романсы. Они имеют успех. Дождь медных пятаков обогащает кассу предпринимателя.

Самая низменная, самая вульгарная злоба охватила меня. «Ах ты, такой, разэтакий! – мысленно вскипел я. – Зарабатываешь на мне, а я не получил ни шиша!..»

Подхожу и ставлю греку ультиматум:

– Либо гонорар, либо я запрещу демонстрировать мои романсы! Грек волей-неволей капитулировал, и, поторговавшись, покончили на трех рублях.

Я был доволен, что не дал оставить себя в дураках[13].

К этому времени я был уже учеником Одесской консерватории по классу пения.

Мой первый дебют – в опере «Фауст» в роли Валентина…Накануне моего дебюта в опере мы ушли на яхте по направлению к Аккерману. Этот спектакль обещал значительный перелом во всей моей карьере. Сойдет удачно – я уже не певчий, а артист, юный, многообещающий артист.

И вот прогулка на яхте едва не лишила меня этого дебюта. Я простудился. Да так, что поздней ночью, когда мы вернулись, потерял не только голос, а и дар человеческой речи. Сипел, мычал, издавал какие-то глухие звуки – все, что угодно, только не говорил. А завтра я пою. Завтра в первом ряду – музыкальные критики «Одесского листка» и «Одесских новостей».

Можно представить мое отчаяние! Но еще сильнее было отчаяние моей доброй и чуткой мамы.

– Юра, Юра, что же это будет? – повторяла она.



В итоге я решился прибегнуть к одному героическому средству. Не бесплодно прошла заря моей юности в теплой компании церковных певчих. Навык и примеры басов – этих классических пьяниц и «мухобоев», подобно мне терявших голос перед торжественными архиерейскими службами, – спасли и мой дебют, и, пожалуй, всю мою дальнейшую карьеру. Я сделал смесь – полбутылки молока с полубутылкою сараджиевского коньяку – и единым духом влил в себя это пойло. Затем, с помощью мамы, мобилизовал все находившиеся на квартире одеяла, шубы, пальто и утонул в постели, прикрытый горою этих теплых вещей. В результате – богатырская испарина и такой же богатырский сон. Утром я был свеж, как майский день, здоров, как молодой кентавр, а голос мой звучал великолепно и мощно. Дебют сошел блестяще.

А вот другой, в таком же духе эпизод, как и первый, связанный с морем и с моим выступлением на торжественном концерте Славянского общества. У меня был большой друг капитан ледокола. Звали его Женею Ляховецким. Предлагает мне как-то Женя:

– Желаешь пойти с нами на ледоколе? Предстоит интересная операция. Под Очаковом шестнадцать иностранных судов скованы льдом и не могут двинуться. Надо их освободить.

– А сколько времени уйдет на это освобождение? – спросил я.

– Пустяки. Дня три-четыре, не более. А ты разве чем-нибудь связан?

– И даже очень! Через шесть дней я выступаю на концерте и уже накануне должен быть в Одессе.

– Будешь! – уверенно пообещал Ляховецкий.

Одесский порт. 1880-е

Странствование на ледоколе было одним наслаждением. Дивный воздух, чудная кухня, отличный винный погреб и большая удобная каюта – последнее слово комфорта в самом конце прошлого столетия. Мы двинулись к Очакову и действительно увидели целое кладбище недвижимых, затертых льдом пароходов. Мощною бронею сковала их толща льда. Мой друг принялся выполнять возложенную на него задачу и выводить пароходы, один за другим, из ледяного плена. Но еще не все узники были освобождены, как Ляховецкий получил новое задание. В те времена о радио никто и не мечтал, и задание было получено примитивным путем. Какой-то старик, повязанный башлыком, с обмерзшими усами, ковыляя по льду, не спеша доставил на ледокол из Очакова приказ поспешить в открытое море на спасение погибающего судна. Это внесло разнообразие и новинку предвкушаемых сильных ощущений в нашу монотонную работу. Ледокол устремился на всех парах в указанном направлении. Через несколько часов мы были на месте кораблекрушения. Увы, мы опоздали – не по нашей, конечно, вине. От судна и экипажа ничего не осталось. Всё, и одушевленное и неодушевленное, пошло ко дну. На студеной морской зыби, покачиваясь, плавали какие-то жалкие обломки. Всё, что могли сделать, это обнажить головы перед ледяной могилою неведомых нам людей в неведомом числе.

Тяжелое настроение рассеялось понемногу, и ледокол, войдя в обычную жизнь, возвращался, чтобы закончить прерванную работу. На обратном пути я слушал песни матросов. Одна из них – ее пел не матрос, а кочегар – запомнилась мне, и я тут же обработал ее в музыкальном отношении.

Это была моя первая композиция. Называлась она «Вахта кочегара». Это было задолго еще до первой революции, но в тексте уже было что-то большевистское. А между тем, к слову сказать, не только матросы, но и кочегары – эти «парии машинного отделения» – обставлены были вполне добропорядочно во всех отношениях.

Считаю нелишним привести отрывок из «Вахты кочегара». Вот он:

Раскинулось море широко,

И волны бушуют вдали,

Товарищ, мы едем далеко,

Подальше от родной земли.

Не слышно на палубе песен,