Страница 34 из 59
Они послушались его, сели, шепот смолк. Стало так тихо, что он невольно обернулся, подойдя к двери. Даже на сцене стало тихо. Актеры молча смотрели на него. Он махнул им рукой: «Играйте, что же вы?» — и вышел в прохладу вечера.
Он достиг края залитой неоновым светом площади и свернул в узкую улочку. В этом квартале все улочки были такими узкими, что не нуждались в неоновом освещении, но он знал, что обитатели квартала и даже жители окрестных сел через пару лет потребуют этого освещения. Этого не понимают только недальновидные. Но он сейчас же сказал себе: «Я-то вроде дальновидный, столько сложных проблем решил, а самую простую не смог. И знаю, что не смогу. Я даже не хочу ее решать. Неужели мне надо день за днем, ночь за ночью доказывать Марии свою чистоту? И всей области? Каким-то неизвестным людям? Что же мне теперь, уподобиться тем боксерам, которые уже не могут наносить удары и только обороняются, закрыв лицо? На них смотрит зал, по телевидению их показывают всему миру, все ждут от них прежних смелости и размаха, а они оберегают только свое лицо. И наконец проигрывают, падают. Нет, только не это!»
Неожиданно он попал на освещенную улицу. Фонари на высоких столбах так ярко освещали улицу, что эта ночь казалась праздничной, и он шел в ней как победитель.
Он вдруг понял, что просто поднял голову и смотрит на фонарь. Ему опять стало плохо, ноги подкосились, он схватился за столб, глядя вверх… Это был последний столб на дороге, последняя неоновая капля в этой ночи, в этом городе, а может быть, и в его жизни. Это тоже было абсурдом, и дальновидность, которая не покидала его никогда, растворилась в мраке, не давая ему ответа.
Когда ему стало получше, он опять свернул в темные улицы, где царил мрак, но он опять говорил себе, что люди уже не смогут бродить в темноте, скоро здесь появятся голубые лампы, они дойдут до конца его земли.
Вдруг он увидел перед собой необычайно красивый дом в народном стиле — с нависающим вторым этажом, с колонками. Он удивился, что не видел этого дома раньше. В спину ему ударил яркий свет, раздался шум двигателя. Заскрипели тормоза, хлопнула дверца машины, и он услышал голос своего шофера:
— Я здесь, товарищ секретарь.
— Иди домой и ложись спать, — ответил он. Секретарь совершенно забыл, что шофер ждал его перед театром и поедет за ним следом. — Я могу и сам добраться до дома. Погода сегодня прекрасная. И скажи в комитете, скажи… кому надо, что этот дом станет музеем.
В этот момент ему было очень тяжело, потому что теперь ко всем болям прибавилась и эта — он слишком поздно увидел этот дом, а, наверно, здесь есть и другие такие же дома, ведь такие вещи не появляются сами собой.
Но открылась и задняя дверца машины, и появился бай Продан:
— Я, признаться, забеспокоился уже, сынок, но раз с тобой все в порядке, давай поговорим. Знаю, что не успокоюсь, пока мы не поговорим. Ты на машине или пешком?
— О чем мы должны поговорить, бай Продан?
— Да как тебе сказать…
— Как-нибудь скажешь, раз решил.
Старик долго не решался заговорить, они вдвоем шли по улице, а машина ползла следом за ними. Потом он заговорил о каналах. И соседние области они могли бы водой снабжать, лучшее зерно получали бы.
— Разве мы даем плохое зерно?
— Я не говорю, что плохое. Только в этом много химии. Да и юг наступает на нас, снега все меньше, лежит он недолго. Успокаивать меня не надо, сынок. Со святым Ильей об осадках не договоришься.
— Договорюсь и договор тебе покажу, если ты дашь мне гарантии, что уровень воды в каналах через десять лет не упадет. И что они останутся чистыми. И что не приползет сюда с большой реки лесс с нефтью. И что не окажутся в воде химикаты, куда более опасные, чем мои. Я, бай Продан, употребляю столько препаратов, сколько их употребляют повсюду в мире. Если мир откажется от них, откажемся и мы. Но если даже и откажутся от них, то лишь затем, чтобы заменить чем-то более совершенным. Возврата к прошлому не будет, бай Продан, не может быть.
Он говорил уже быстро, задыхаясь. Воздух уже не входил в его слабое измученное тело. Он вцепился пальцами в воротничок, пуговица оторвалась и упала на землю.
Голос его не зазвучал снова. Все поглотила эта ночь, а ему еще многое нужно было сказать. И здесь все притихли, и там, в театре. А люди ждали его слов. Надо было закончить ему свой разговор с бай Проданом там, на сцене:
— Мое право, бай Продан, базируется на риске. Я начал эксперимент, поэтому терпеливо жди его окончания. Если проиграю, то хуже всего будет мне самому.
— Ты заговорил прямо как наш народный герой Левский! — воскликнул бай Продан.
— Я не Левский, поэтому мне и тяжело. Нередко я спрашиваю себя, что делали бы сегодня такие, как он, из того же теста сделанные люди? Как бы жили, когда с рабством, против которого они боролись, уже покончено?
— Ты можешь с легкостью рассуждать о Левеком, ты ведь губишь область, в землю ее зарываешь…
А зал уже шумел, говорили все разом о том, чего Гербицид не сказал старику, а, может быть, этого и не стоило ему говорить — недра их земли благодатны, секретарь открыл их щедрость.
…Там, на черной глине, были следы, но не круглые, а длинные и прямые — бесконечные борозды, протянувшиеся от горизонта до горизонта, в которых искрился золотистый промытый песок.
Ему тесно было внизу, на темной глине с золотыми разводами, он тянулся все вверх и вверх по таким же бороздам, звенели тяжелые колосья, звенели и искрились, раскинувшись от горизонта до горизонта. Золото хлеба покрыло целый остров, этот остров плыл, плыла вся эта новая и суровая земля, с которой он нашел общий язык.
И уже ничего его не страшило, только грустно было, что не успел он показать Марии смешной замок, сделанный собственными руками, ему хотелось с кем-то передать его жене, но он понял, что этого ему уже не сделать. Да и Мария смеялась бы только, если бы замок вынул он, ее муж, и ее смеху никто не радовался бы так, как он.
Бай Продан пытался приподнять его единственной рукой, попросил шофера посмотреть, светятся ли еще живым блеском глаза Гербицида. Шофер пожал плечами:
— У него это уже было, бай Продан! И не раз.
— Что это, говори!
— Да инфаркты.
— Но ведь это не может продолжаться бесконечно, — тихо произнес расстроенный вконец бай Продан. — Ты что, думаешь такие вещи могут проходить бесследно? — И вдруг крикнул: — Скорее! Скорее в больницу! Если надо, в Софию! Могут и оттуда самолет прислать. Это же такой человек!..
В больнице доктор сказал, что надеется только на везение. Больного перенесли в другую машину, которая с воем помчалась на аэродром. В машину сели и бай Продан, и шофер, и доктор. Автомобиль несся с воем и словно стонал: «Берегитесь, берегитесь! С меня должно начаться везение!»
Фары уже, освещали взлетную полосу. На середине бетонной полосы уже вертелся пропеллер небольшого самолета — из тех, с которых распыляют гербициды.
Самолет заправляли бензином — предстоял «дальний полет, может быть, самый дальний полет этого самолета.
Нодар Думбадзе
Хазарула
Помню, в четырнадцать лет впервые заговорил я с деревом. Самому-то дереву давно уж перевалило за шестьдесят, точь-в-точь как моей бабушке. Это была яблоня, и звали ее Хазарула.
Бабушка каждую зиму привозила яблоки Хазарулы в Тбилиси. С первым утренним поездом приезжала она в город и мчалась с вокзала к нам — румяная, цветущая, благоухающая пряными запахами деревни. Обнимала меня, крепко прижимая к груди, потом бросала мне в постель холодное, величиною с кулак яблоко, приговаривая:
— Держи-ка, нена[2], гостинец от Хазарулы с нашего двора. Она хоть и сморщилась вся — сущая Датино, алмасхановская кривляка, — зато с утра натощак лучше ее яблочка нет ничего. Ешь, золотце, и пусть все твои беды уйдут со мною в могилу…
Яблоки были и впрямь очень вкусные.
2
Нена — (здесь) ласковое обращение к ребенку в западной Грузии.