Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 100 из 103



1995 г.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Григорий Ревзин

Желает того Сарабьянов или нет, сегодня его роль в изучении русского искусства — роль патриарха. Если судить по данной книге — нет, решительно не желает. Патриарх — в силу опыта ведающий все известные пути и следящий, чтобы по ним правильно ходили. Эти же тексты — и каждый сам но себе, и их композиция, фиксирующая эволюцию автора за последние 20 лет, — фигура ухода от пройденных искусствознанием путей, как он выражается, «взгляд сбоку». Книгу можно принять за творчество молодого человека, сбежавшего от академической дисциплины в «даль свободной монографии». Однако когда убегает патриарх, то разворачивается сюжет, более архаический. Довольно деликатное указание на не вполне благополучное состояние дел в искусствознании, которое содержится в тексте, выглядит едва ли не извинением за резкость такого жеста, обозначающего кризис науки об искусстве. Задача текста послесловия — комментарий к этому «почти уходу», попытка ответа на вопрос, почему ушел, куда и что там, «сбоку», видно.

В рамках того экзистенциального приключения, которое я пытался только назвать, сверхзадача книги — найти язык, адекватный собственной, сарабьяновской интуиции. Но можно попытаться сформулировать сверхзадачу более «объективно», без привязки к автору. Тогда, правда, возникнет не одна, а несколько задач.

На обложку вынесено: «Русская живопись. Пробуждение памяти». В каком-то смысле это «О русском в русском искусстве», то есть поиски специфики национальной традиции. Тогда перед нами продолжение того проекта, который был осуществлен Сарабьяновым в «Русской живописи XIX века среди европейских школ». Однако в принципиально ином направлении. Если в предшествующей работе автор оставался в рамках легитимной для искусствознания компаративистики, то есть пытался определить русскую специфику извне — через сравнение с другими спецификами, то здесь речь идет об определении ее изнутри, через неявные, «спящие» константы национального менталитета, которые требуют пробуждения. Иначе говоря, речь идет о тайне русского.

Тайна эта по определению высказана быть не может (исчезнет таинственность), но можно четко обозначить те локусы, где ее ищут, независимо от умонастроения исследователя. Это русская история, русский авангард, русская революция и русская философия. Если «русская вера» рассматривается не через русскую философию, а как-то иначе (скажем, через судьбу православия), сюда следует добавить и ее. Но Сарабьянов не делает этого, православное умонастроение в его тексте репрезентировано философией. Так что русская специфика здесь исчерпывается квадратом: традиция — авангард — революция — философия.

На мой взгляд, все поиски русской специфики заключаются в проецировании одной из сторон квадрата на другую. То есть можно понять специфику русской традиции как такого пути к русскому авангарду и русской революции, смысл которого проявляется русской философией. Или можно понять русскую философию как рефлексию тех интуиции, которые заложены в русской традиции и манифестируются в авангарде и революции. Или понять авангард как феномен, параллельный революции, подготовленный традицией и осмысленный философией. В любом случае поиск русского пути будет или холодной геометрией исследования свойств этого квадрата, или захватывающим блужданием между четырьмя соснами.

Для человека, «русскому лесу» постороннего, такое блуждание может показаться не особенно продуктивным. Однако для его обитателя любой проход от одной стороны леса к другой становится событием открытия пути. Посторонность данному пространству — это незнание того, что каждая из его сторон обладает разным аксиологическим статусом. Сегодня в этом четырехстороннем интеллектуальном ландшафте сторона революции выглядит темным углом, где обитает лесная нечисть, сторона философии — далью светлой, сторона авангарда — окном в Европу, а сторона традиции — родным местом, где стоит наша деревня.

Сарабьянов в силу позиции патриарха прекрасно знает, какие пути есть и куда они ведут. А ситуация выглядит следующим образом. Сейчас ландшафт между авангардом и революцией прямо-таки истоптан. В свое время сменовеховцы попытались пройти от русской революции к русской вере, на нынешний момент эта тропа изрядно заросла, ходит по ней один Александр Эткинд, превративший ее в тайный бессознательный путь бегунов, скопцов и других сектантов. А как пройти от авангарда к традиции и от авангарда к философии — никто не знает.



В каком-то смысле это — интеллектуальное недоразумение, в каком-то — историческая случайность. Опубликовать авангард в советских условиях можно было, только указав на его глубокую связь с революцией. Эта тема волей-неволей была прекрасно освоена искусствознанием. Добавим сюда и то обстоятельство, что рефлексия авангарда на Западе оказалась глубоко «перепаханной» усилиями левого интеллектуализма. Так что и с той, и с другой стороны «окна в Европу» все выглядело не совсем, но все же похоже.

По мере того как революция превращается в темный и страшный угол, сторона авангарда начинает скатываться туда же. А авангард — вообще-то не такое искусство, о котором легко говорить. Есть инерция искусствоведческой риторики, и каждый, кто начинает говорить об абстракции, через несколько фраз выходит на «крах старого мира», «утопию», «жизнестроительство» — то есть на столбовой путь к революции.

То осуждение авангарда, которое происходит сегодня, — следствие именно такой ситуации. Я бы сказал, риторической ситуации, но беда в том, что эта риторика начинает искренне убеждать. Как-то так оказывается, что на уровне слов единственным фоном для восприятия авангарда остается Ленин на трибуне, а на таком фоне он выглядит крайне неприятно.

Это и есть предмет беспокойства Сарабьянова. Для него связь авангарда и революции — бред, но бред злой. В этом смысле его задача — не поиски русской специфики. Он хочет найти слова, которые позволили бы описать авангард не через революцию, но через традицию и философию. И тем самым достичь аксиологической легитимности авангарда.

На этом пути и возникают основные искусствоведческие приключения книги. Я бы даже не называл их искусствоведческими. На первый взгляд, все достаточно просто. Какая разница, куда ходить — от авангарда к революции или от авангарда к философии или традиции. Но оказывается, что для одного пути вполне достаточно традиционного искусствоведческого снаряжения, а для другого требуется какое-то иное, не совсем искусствоведческое.

Следует оценить специфику задачи. Нужно обосновать связь авангарда с традицией, притом, что его саморефлексия и способ осмысления в искусствознании традиционно нетрадиционны. Можно, конечно, сказать, что, порывая с одними традициями, авангард обращается к другим, но тогда слово традиция используется уж очень необязательно. Необязательно не в смысле «не строго» — как раз в страсти к строгому словоупотреблению Сарабьянова заподозрить нельзя, — а «необязательно» в смысле «ни к чему не обязывающе».

Искусствознанию известна «традиция» в том смысле, что «традиция русского реалистического пейзажа нашла свое наиболее полное выражение в творчестве Левитана». Это служит достаточным основанием для легитимизации Левитана как явления глубоко русского. Применительно к традициям, к которым обращается авангард, это должно звучать следующим образом: «Традиция русской заборной живописи нашла свое наиболее полное выражение в творчестве Ларионова». Это никакой легитимизации Ларионова не служит, а выглядит форменным издевательством.

Нужно объяснить, что такое эта «традиция», каковы ее несущие структуры, как она передается и воспринимается. Искусствознанию ведомы такие «скрытые традиции», и проект Сарабьянова имеет с ними определенные аналогии. Это идея «survival» — сначала сформулированная как «gothic survival» Кеннетом Кларком для обоснования феномена неоготики в Англии, а затем (гораздо масштабнее) как идея скрытой жизни классической традиции, «survival» для объяснения феномена Возрождения,получившая свое законченное выражение у Эрвина Панофского. Однако при некотором сходстве сарабьяновский проект имеет принципиальное отличие, связанное с содержанием того, что нужно отнести к сфере традиции.