Страница 53 из 61
— Насколько я представляю себе, — сказал журналист с ударением, как бы гипнотизируя Брамса, — вы не раз видели, как танцуют венгерские танцы?
— Видел, — ответил Брамс.
— Если бы вы согласились описать их!
Брамс принялся описывать очень добросовестно: костюмы, головные уборы, движения. Корреспондент писал и думал: «Честное слово, когда я слушал „Венгерские танцы“ Брамса, мне это представлялось гораздо живее!»
В другом углу Антонин Дворжак угрюмо сопротивлялся натиску прессы. Его умное лицо крестьянина приняло настороженное выражение. Его собеседник непременно хотел узнать, с кого писана Русалка, героиня оперы Дворжака. Уж очень она характерна: возможно, что яркий женский облик, так сказать, послужил толчком… Кто же была эта дама, если позволено спросить?
— Никто, — коротко отвечал Дворжак, давая этим понять, что спрашивать не позволено, — никаких дам не было!
Чайковского корреспонденты оставили на этот раз в покое — они уже получили от него достаточно сведений; когда-то, в начале своего пути, он сам занимался этим делом: писал музыкальные фельетоны и заметки, но он не брал сведений у композиторов и исполнителей, а писал прежде всего о музыке, избегая вводить в свои статьи сомнительные анекдоты и вымышленные происшествия.
Когда обед кончился и в гостиной принялись репетировать трио Брамса, чтобы затем сыграть его перед гостями, Чайковский встал и отправился в свою комнату.
Дверь в гостиную оставалась открытой. Раздались восклицания: пришли новые гости. Чайковский подошел к двери и хотел уже закрыть ее, но его взгляд упал на вошедшую пару, и что-то приковало его к ней.
То были мужчина и женщина. Издали их можно было принять за подростков. Оба были небольшою роста, белокурые и какие-то светлые, легкие, точно эльфы.
Но вот они подошли ближе, и теперь стало видно, что они уже немолоды. В облике мужчины, особенно в благородной посадке головы с густыми, слегка вьющимися волосами, было что-то знакомое и очень привлекательное.
«Где-то я уже видал его, — подумал Чайковский, — и это было приятно. Его улыбка мне безусловно знакома. Но где это было? Когда?»
Увидав, что Чайковский стоит на пороге гостиной и рассматривает новых гостей, Бродский подошел к нему и сказал:
— Хочешь познакомиться с Григом? По-моему, он должен тебе понравиться.
Чайковский с интересом снова посмотрел на Грига. Так это он? Чайковский мог видеть его изображение на обложках нот, но то было внешнее и, надо сказать, слабое сходство. На портретах Григ не улыбался, а Чайковский был уверен, что узнал именно улыбку. Откуда же взялась эта уверенность? Только благодаря музыке, которая давно его очаровала.
Приятное впечатление усилилось, когда Бродский познакомил их. Теперь Григ опять походил на подростка, потому что такие ясные, лучистые, детски доверчивые глаза бывают у человека, только вступающего в жизнь. Эти глаза да еще улыбка освещали все лицо и заставляли забывать о морщинах и пробивающейся седине. Одно плечо у него было заметно выше другого, но вся фигура казалась пропорциональной, он держался прямо и двигался легко.
Его жена была такая же маленькая и симпатичная, с пышными белокурыми волосами, которые образовали вокруг ее миловидного лица сияющий ореол. Она улыбалась. Ямочки на щеках придавали ей моложавый вид. Они с Григом были похожи друг на друга, как супруги, долго и счастливо прожившие вместе.
Так это Григ! Композитор, который так нравился Чайковскому, чья музыка доставила ему столько радости! Эта музыка никогда не утомляла его, как не утомляет созерцание страстно любимой природы.
…И вот они сидят все трое в комнате Чайковского и говорят вперемежку по-французски и по-немецки.
— Мы узнали вас по портретам, — сказал Григ.
— А я сразу догадался, что это вы! Есть люди, о которых нельзя судить по их музыке. Но ваша музыка, Григ, — это зеркало ваше! Слушаешь и говоришь себе: вот человек, который совершенно искренен!
— Может ли музыкант быть другим?
— Не может. Но иногда пытается вылезть из своей шкуры. Иногда притворяется. Но и это не удается. Да и какой смысл в искусстве, если и здесь можно лгать?
Их не тревожили, и они были рады этому.
— Еще не зная вас, а только вашу музыку, — продолжал Чайковский, — я был уверен, кроме всего прочего, что это писал очень хороший человек!
— Ну, вот еще!
— Со мной было то же самое, — улыбаясь, сказала жена Грига, — много лет тому назад…
Она зарделась от удовольствия, когда Чайковский, вспоминая известных исполнителей, с высокой похвалой отозвался о скрипачке Вильме Неруда, друге ее молодости. Чайковский слушал Вильму в Париже.
…В комнате Чайковского горела маленькая лампа, и было уютно. Они говорили об их общем кумире Моцарте, о поэзии, о театре, и Чайковский удивлялся про себя, как ему приятно и весело с этими людьми.
Его умилило пристрастие госпожи Григ к русской литературе. Ее суждения были метки. Вообще его поразило в ней полное отсутствие жеманства и та внутренняя свобода, которая либо развивается с детства в благоприятной среде, либо приходит к человеку после его долгой работы над собой. По-видимому, первое было в Григе; его жена во многом воспитала себя сама.
— В Норвегии не я одна зачитываюсь русскими книгами, — сказала она, — в русской литературе есть что-то очень близкое нам.
— И в русской музыке также, — заметил Григ.
— Да, говорят, в моей музыке есть много сходного с вашей, милый Григ. Представьте, я и сам это нахожу!
— О, это только одна грань, в которой умещаюсь весь я!
— Для этого вы слишком самобытны и широки, — сказал Чайковский. — Вас называют лириком, но мне кажется, это узкое определение. Я назвал бы вашу лирику эпической.
За дверью послышались голоса. Репетиция кончилась.
— Теперь нас позовут, — встревожилась Нина.
— Нет, я просил Бродского занять их.
Чайковский задумался.
— Скажите, — начал он снова, — как это произошло, что пошлость жизни, ее темные стороны, то, что убивает, прошло мимо вас, не унизило, не запачкало грязью?
Григ переглянулся с женой. Он не знал, что сказать.
— Я, по-видимому, принадлежу к удачливым людям, — начал он, запинаясь, — никто особенно не ополчался на меня, может быть потому, что меня не считали опасным: я, как и Норвегия, маленький, замкнутый. Ведь борются обычно с великанами… Но, конечно, и в моей жизни бывали разные столкновения… Но разве это убивает?
— Еще как!
— А мне кажется, что нет! Это ранит, заставляет страдать, но художник остается жив. Я хочу сказать, что его умение, его бодрый дух не погибают!
— Я знаю, что вы хотите сказать! — встрепенулся Чайковский. — Бодрый дух — это способность работать! Человек, упавший духом, не напишет ни одной строчки. Но, с другой стороны, сама работа, ее процесс, даже насильственный вначале, спасает от любой тоски. Что было бы со мной, если бы я не приучил себя работать систематически, ежедневно!
— Мне кажется, — робко продолжал Григ, как бы нащупывая, что можно сказать, не причинив боли, — мне кажется, что даже тоска, даже уныние… могут стать красотой и силой. Важно, чтобы художник воплотил их в… творчестве.
Он говорил запинаясь: французским языком он не очень хорошо владел. Для Чайковского был затруднителен немецкий. Все же они отлично понимали друг друга.
В дверь постучали. Вошла хозяйка дома:
— Вот это мило! Все ждут, спрашивают о вас, а вы здесь уединились!
— Мы сейчас следуем за вами, — сказал Чайковский поднимаясь. Оживление сошло с его лица.
— Смотрите же!
— Я обещала петь, — тихо сказала Нина Чайковскому, когда они проходили в гостиную, — но это к лучшему: мы таким образом продолжим наш разговор!
Глава шестая
Как ни раздражали Чайковского специальные сборища, как ни тяжело он чувствовал себя среди незнакомых людей, приходивших глазеть на него и потом распространять среди публики свои впечатления, чтобы дать пищу новому ходячему анекдоту о знаменитости, он был слишком воспитанным, светским человеком, чтобы обнаружить в обществе недовольство или скуку. Но в день встречи с Григами он был раздражен с самого утра. Он плохо провел ночь. Накануне, когда он был уже в постели, Бродский зашел к нему и сказал, что надо одеться и выйти на балкон, потому что внизу собрались музыканты оркестра, готовые сыграть серенаду под окном и таким образом почтить русского гостя. Так распорядился директор Гевандхауза. И музыканты, одетые в шубы, потому что зима была очень суровая, пришли со своими инструментами к дому Бродского.