Страница 7 из 15
Несколько месяцев назад мы переехали в пустующий дом на Оликанстрат, где раньше жила одна еврейская семья, бежавшая в Англию. Оставаться на Брауэрсстрат мама побоялась. Фрицы обязательно вернутся, сказала она, и на этот раз за ней. Ведь она прятала у себя евреев. Мы называли их гостями, но на самом деле то были беглецы. В нашем доме пока никто не живет, мама ищет квартирантов.
– Привет! – говорю я и упираюсь носком ботинка в землю, чтобы не упасть. Но со своего велосипеда не слезаю. Точнее, не со своего, а с маминого: он у нас теперь один на троих.
Когда-то мы вместе играли – мы с Трюс и Петер со старшим братом Стейном. В последние годы я редко видела Петера, хотя как раз тогда он стал мне нравиться. Он ужасно симпатичный: одновременно мужественный и милый, такой может заполучить любую. Сейчас он непринужденно стоит, засунув руки в карманы пальто, и внимательно глядит на меня.
– Поосторожней с велосипедом. Своего мы уже лишились.
– У вас мужские велосипеды, – говорю я. – Они фрицам нужны в первую очередь.
– Вы как, переехали? – спрашивает он.
Я разглядываю родинку у него над бровью.
– Да, временно. На всякий пожарный.
– И правильно сделали, – говорит Петер. – Эти сволочи уже арестовали и увезли немало ваших товарищей по партии. СД потребовало, чтобы мэрия составила для них список всех харлемских коммунистов.
У меня екает в груди.
– Откуда ты знаешь?
– Это все знают, – усмехается он. Очень мило усмехается.
Конечно, Петеру известно, что моя мама – коммунистка. До оккупации она регулярно вывешивала в окне нашего дома партийные воззвания. Но я никогда ему не рассказывала, что мы прячем у себя людей. Иногда он натыкался на кого-то из них. «У нас гости», – объясняла я тогда.
В нашем новом пристанище всего-то и мебели, что стол, четыре стула, диван и две кровати. Можно не опасаться, что на такое убожество позарятся местные нацисты[11].
– Куда собрался? – Я указываю на полупустую сумку, болтающуюся у Петера на запястье.
Петер делает шаг ко мне и облокачивается на руль велосипеда.
– Покупки отнести, – отвечает он. – Для семьи Гротьес.
– Гротьес?
Он кивком указывает в сторону дома чуть поодаль.
– Муж и жена, евреи.
– Им надо найти убежище! Их скоро арестуют и вышлют в…
– Да ладно, без паники! К тому же они старики и не захотят прятаться.
Я вздыхаю. Взгляд останавливается на ладони Петера, что лежит на моем руле. У меня внутри все тает от этой большой, сильной руки.
– А ты не хотел бы делать больше? – сиплым голосом спрашиваю я.
– Как ты?
В его взгляде проскальзывает восхищение.
Я слегка качаю головой. Нельзя болтать о том, что я – мы с Абе – вот-вот собираемся сделать, но, черт возьми, это же Петер! И я отвечаю:
– Да. Как я.
Петер улыбается. Его рука на пару сантиметров пододвигается к моей.
– Помнишь ту нашу выходку в Харлеммерхаут? – говорит он. – На митинге Мюссерта?[12] Как мы перерезали кабели усилителей? Ха!
Я тоже улыбаюсь.
– А помнишь, как толпа, сотни людей, стала бренчать велосипедными звонками? – Моя рука на полсантиметра подползает к его. – Хочешь участвовать в таких акциях почаще?
«Скажи да, – думаю я. – Скажи да!» Но Петер молчит.
Он отпускает руль, вынимает из кармана губную гармонику и прикладывает ко рту. Из нее вырывается громкий, фальшивый звук. Потом он говорит:
– Из речи этого подлеца никто и слова не разобрал!
– Сыграешь мне песенку? – прошу я.
– В другой раз.
– Обещаешь?
Мы встречаемся взглядами и смеемся – из-за обещания, из-за той выходки. А может, потому, что нам просто приятно смеяться вместе.
– Хорошая была акция, правда? – говорю я.
– Это точно. – Петер прячет руку с гармоникой обратно в карман. – Хотя боевики[13] из НСД и постарались на славу.
Я киваю. Несколько школьников тогда угодили в больницу.
– Тебя это пугает? – спрашиваю я. По моему голосу понятно, на какой ответ я надеюсь.
– А ты как думаешь? – Петер хохочет. Он снова берется за руль, слегка наклоняется ко мне и щурит глаза. – Нет, милая Фредди, конечно, нет.
«Милая Фредди». Когда он так меня зовет, сразу подгибаются коленки и заходится сердце.
– Я такой же, как ты, – говорит он. – За словом в карман не лезу, и сам черт мне не страшен…
Я про себя ничего подобного не говорила, но приятно, что он так обо мне думает.
– …и все же…
– Петер! – В дверях бакалейного магазина возникает его отец с сигаретой в углу рта. Скрюченный старик, страдающий ревматизмом и болезнью легких. – Магазин закрывается, а ты еще не все доделал, олух несчастный! – Он заходится булькающим кашлем.
Петер снова поворачивается ко мне.
– А вот и он!
– Без тебя он как без рук, – говорю я.
– Только он сам этого не понимает, – с улыбкой отвечает Петер.
Трудно, наверное, жить с таким отцом, думаю я. Но заставляю себя вежливо улыбнуться и кричу: «Здравствуйте, менейр Ван Гилст!» – хотя на ответ рассчитывать не приходится. Мама говорит, мы для него – сброд, потому что она в разводе. Так что я всегда веду себя с ним особенно вежливо. Мама тоже, но в его лавке она и мешка муки не купит.
Над нами раздается гул самолетов. Мы задираем головы, но небо пасмурное, ничего не видно, и сирена воздушной тревоги молчит.
– Смотри! – шепчу я.
По другой стороне улицы идут двое немцев в форме. Переходят дорогу и заходят в бакалею. Оттуда пулей вылетает серая кошка. Отец Петера идет внутрь вслед за солдатами. Вот как! Значит, он как ни в чем не бывало обслуживает фрицев? Хотя не исключено, что он не может отказаться. Кто знает?
Петер переводит взгляд с солдат обратно на меня.
– У меня просто нет времени, – говорит он.
– На что?
– Чтобы заниматься тем же, чем и ты!
Мне хочется дотронуться до его руки. Но я останавливаюсь. На ум приходят мамины слова, и я говорю:
– Мир больше твоего отца! Стейн ведь тоже может помочь ему в магазине.
Петер засовывает руки в карманы.
– А где ты видишь Стейна? Он сейчас работает за городом, у одного фермера, даже ночует там. Здесь почти не бывает.
– А, – говорю я. – Жалко.
Вдвойне жалко! Я бы и рада свести Стейна с Трюс. Стейн и Трюс, Петер и я – как было бы чудесно! Но Трюс не слишком романтичная особа. Она наверняка останется старой девой. А Стейн, значит, дома не появляется.
Петер слегка пожимает плечами. В его взгляде сквозит сожаление.
– Если бы была жива мама, а папа не болел, я бы вам помог, – говорит он.
Я вижу, что Петер украдкой посматривает на меня. И он это замечает. Наши взгляды то и дело пересекаются, и я улыбаюсь. Киваю. Я верю ему. Конечно, верю.
Серая кошка трется о его ноги, но он, похоже, даже не замечает. Вдруг я понимаю, что мы неотрывно смотрим друг другу в глаза. Прямо как намагниченные. Я сижу на велосипеде, так что голову задирать не приходится. Мы все смотрим и смотрим друг на друга, целую вечность. Даем понять то, что не смеем сказать вслух. Петер слегка улыбается. Он такой большой, а взгляд у него мягкий. Невыносимо мягкий. Моя рука хочет дотронуться до этого лица, провести пальцами по этому хохолку, коснуться этого тела, а мое тело хочет быть к нему ближе, еще ближе, но я слышу собственный голос:
– Ну что, пока!
И я ставлю ноги на педали и срываюсь с места.
– Куда ты? – кричит Петер мне вслед.
– Никуда!
– Можно с тобой?
Но я уже сворачиваю на соседнюю улицу, потом на другую и только тогда позволяю себе отдышаться, вздохнуть глубоко-глубоко и широко улыбнуться.
Через полчаса – уже почти стемнело – я прогуливаюсь с Абе по парку Кенау. Он приобнимает меня за плечи, я его – за поясницу. В свободной руке я несу мамину сумочку. Ох уж этот Абе: рубашка выпростана из брюк, на лице – веселая усмешка, на голове кепка набекрень. Я хихикаю. Ведь девочкам, гуляющим с кавалерами, полагается хихикать. То и дело я кладу голову ему на плечо, на ворсистую ткань его прокуренной коричневой куртки, и в носу свербит от резкого запаха дыма.
11
Имеются в виду члены нидерландского Национал-социалистического движения (НСД) – единственной партии, разрешенной во время немецкой оккупации.
12
Антон Адриан Мюссерт (1894–1946) – основатель НСД, в годы оккупации – глава марионеточного правительства.
13
Боевые отряды, или отряды сопротивления НСД (нидерл. Weerbaarheidsafdeling), были сформированы по инициативе Антона Мюссерта в 1932 году. В 1935 году были расформированы и ушли в подполье, а после оккупации Нидерландов возобновили активную деятельность.