Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 54 из 111

И теперь вдова почувствовала всю меру отчаяния и горя.

В дверях аптеки стоял человек и открывал перед посетителями двери в расчете на подаяние.

Забытая и печальная картина.

Добровольный швейцар был необыкновенной внешности: рослый, крупный, с важным лицом, с длинными рыжими волосами, в глухом рыжем пальто, на которое ложилась желтая борода. Если его благодарили монетой, он принимал ее, ничего не давали — он не обижался, и все равно широко распахивал двери.

— Пожалуйста, проходите, — говорил он важно и не без удовольствия.

Удовольствие, конечно, странное…

Прошли мимо него двое молодых людей, оглянулись, один сказал:

— Наверно, поп или художник.

— Нет, — возразил другой, — никак не художник. Скорее, поп.

Его товарищ охотно согласился:

— Да. Поп! Художник своего дела не оставил бы.

Охотники и птицеловы сходятся быстро.

Среди стихов Верхарна и Артура Рембо, переводов из Тика и Бернса молодой, жизнелюбивый, немножко угрюмый певец народного героя Уленшпигеля Эдуард Багрицкий рассказал мне забавную историю из своей юности.

Но знаете ли вы, что значит  п р а в и т ь  к а з е н к у? Знаете ли вы, что такое «казенка»?

Вам четырнадцать — шестнадцать лет. Апрель в южном приморском городе. Представляете ли вы себе, что это такое? И вот с пачкой книг и тетрадей, туго стянутых ремешком, вы выходите на крыльцо, во двор, за ворота — на улицу. Вы вдохнули воздух апреля… Нет, далеко не всегда тут овладевал вами порок! Не всегда причиной вашего решения становилась боязнь позора у черной доски перед лицом всего класса. О нет! Не так уж легко и просто подавить в душе волнение, когда в садах и парках так заманчиво пахнет сырая земля, ясное небо озаряет светом любви весь мир — все прошлое и все будущее. А голоса ручьев! А птичий гомон! Нет, будьте снисходительны!

Так или иначе, решение принято. И вот пачка книг уже подвязана к гимназическому ременному поясу, фуражка легким толчком сдвинута на затылок, и вы идете от ворот не вправо — по направлению к гимназии, а влево — ближайшим путем к старому Александровскому парку, аллеи которого проложены вдоль самого обрыва к берегу моря, — любимое, заветное место всех казноправов.

Тут вы не одиноки! Вы уже видите на аллеях парка, среди мокрых кустов, отдельные фигурки. В походке, в каждом жесте этих человечков вы угадываете то же самое состояние, какое охватывает вас, — и восторг, и опасливость… И тут и там уже собираются быстрые стайки казноправов. Кто углубляется в дивные дебри парка, кто предпочитает, не щадя своих штанов, скатиться к берегу моря по скользким глинистым тропинкам.

Угрюмый Эдуард всегда предпочитал одиночество. Я хорошо его понимаю. Птицеловы и охотники легко понимают друг друга.

И вот однажды, легко присмотрев местечко, Эдуард раскинул среди кустов силки, а сам притаился. Искусный свист птицелова послышался в тишине парка. В этом деле Эдуард был большим мастером. Уже одним этим своим искусством подсвистывать птицам Эдуард властно утверждал права на свои вольные, чистые, строгие заимствования из Бернса, на свои подражания фламандскому герою Уленшпигелю. Тут он говорил многое, и многое тут говорило за него. Уже тогда, с гимназическими бляхами на ременных поясах, мы признали в этом несколько сутуловатом, сосредоточенном юноше с несколько напускной угрюмостью не только стихотворца, но и лучшего среди нас птицелова. Как правило, неудач в этом деле Эдуард не знал.

И на этот раз — вот уже ответила ему еще невидимая самка! И радостно и вопрошающе-удивленно прозвучал птичий голосок. Ему в ответ снова повторился призыв — нежно и уверенно. Разговор завязался.

Вот она! Что-то порхнуло, голосок птички уже где-то здесь, внизу, среди кустов. Ловец осторожно слегка приподнимает голову и уже видит — вот она, вот! По сырой земле, среди прошлогодней листвы и побегов свежей травки, легко, грациозно, захватывая у ловца дух, попрыгивает крупная малиновка, поводит глазком.

И вдруг шум в кустах, кусты раздвигаются, и беспощадно-грубо на самую полянку, осененную апрельским солнышком, навстречу малиновке из кустов выступает фигура. И кого же? Александра Васильевича, классного надзирателя…

Да, такое уж было правило: в эти классические дни казенки классные надзиратели шныряли по заветным местам. Так уж устроено под безмятежным небом! Преступление — наказание!

Наставник шел своим путем, он не видел искуснейшего ловца, присутствия которого не подозревала даже малиновка. Но он шел прямо на нее, на восхитительную птичку, уже приостановившуюся и поднявшую головку. Еще шаг — и все пропало.

— Александр Васильевич! — не своим голосом закричал Багрицкий. — Что вы делаете?! Малиновка!

Александр Васильевич остановился, оглядываясь. Птичка вспорхнула… Кем в эту минуту был подросток — птицеловом, поэтом или нарушителем?





Этим рассказом я сказал бы еще не все, если бы позже — этак лет через семь-восемь — я счастливо не стал свидетелем сцены, завершающей эпизод из юности поэта.

Поэтическое дарование Эдуарда Георгиевича уже было широко признано. Как-то на улице той же милой нашей Одессы Эдуарда Георгиевича встретил я и обрадованно узнал какой-то гражданин с мальчиком.

Знакомых и друзей у Эдуарда Георгиевича встречалось немало. Ну что же — еще один, еще две-три минуты принятых в таком случае слов и восклицаний. Я терпеливо ждал. На этот раз почтительный собеседник Эдуарда Георгиевича был человеком значительно старше его, а мальчик — лет десяти.

В серых глазах Эдуарда, под непокорной длинной прядью, я видел добродушную усмешку. Дяденька все больше выдвигал мальчика; мальчик, оказывается, был его сынишкой, и отцу очень хотелось, видимо, закрепить это знакомство между мальчиком и Эдуардом Георгиевичем. У пожилого человека даже зарделись щеки.

Скоро все объяснилось.

Эдуард прощался. Отец положил руку на плечо мальчику, другою рукой приподнял — жестом из-под подбородка — детское лицо. Простодушные глаза мальчика смотрели в серые, с ласковой усмешкой глаза Эдуарда Георгиевича. Отец сказал:

— Петя, помни это знакомство. Помни этого человека. Это — поэт.

Отойдя несколько шагов, Эдуард проговорил своим хрипловатым, астматическим баском:

— Шкраб. Мой гимназический надзиратель. Александр Васильевич… не Суворов — Рожкин. Дяденька, однако, неплохой. Если не очень с него тянули, не тянул и он. Жить было можно, даже бегать на казенку. Вот, послушай, случилась у нас с ним одна забавная история…

И Багрицкий рассказал мне происшествие на полянке.

К банному шуму, плеску и говору прибавился новый голос.

Молодой парень со шрамами и рубцами на бедре искал для себя свободный таз.

Вот он увидел, что какой-то другой парень моется в трех тазах сразу — один таз под рукой, два в ногах.

Этот гражданин ни за что не хотел отдать одну из своих посудин.

— Я, — кричал он среди банного стука, — для того и хожу в баню, чтобы погреть себе ноги!

— Так как же так? — возразил другой. — Я тоже пришел сюда мыться, а не смотреть, как вы кипятите свои мозоли.

— Не нравится — не смотрите.

— Я и не буду смотреть. Возьму свою миску — да и все.

— А ты попробуй взять. Как бы не так!

Ввязался банщик.

— Граждане, — увещевал он, — поделитесь. С тазами у нас действительно промышленность не поспевает.

Но вот свободный тазик все же нашелся.

Парень с рубцами на бедре, который был как будто помоложе, взбивая мыльную пену, сел на лавку против того, который мылся в трех тазах сразу, не сводил с него глаз. Тот все бубнил.

— Таких, как вы, — бубнил он, — мы хорошо знаем. Встречали. Еще встречать будем, — повысил он голос, — учить будем…