Страница 59 из 93
Нет, мальчик совершенно дичал и учился не тому, а ведь время шло. Нет, не так, оно летело: не птицей, а скорее булыжником в пропасть. Как бы за этим булыжником не отправился весь мир… так точно случится, если все разучатся радоваться жизни и быть мягче друг к другу. Элеорд вздохнул и пририсовал на наброске еще более насупленные брови.
Он всегда любил писать Идо ― тот, в отличие от очаровательной бестии Иллидики, был идеальным натурщиком. И получался невероятно и, самое удивительное, всегда разным ― узнаваемым, но словно… ускользающим? Каждый раз, откладывая краски или уголь, Элеорд оставался с мыслью, что не поймал какую-то черту. Улыбался Идо или был не в духе, сидел у окна в камизе или лежал обнаженный, этой черты не хватало — то ли в глазах, то ли в изгибе губ.
— Я чего-то не знаю о тебе, ― это он однажды, еще задолго до Разлада, сказал Идо, когда тот присел рядом и посмотрел на очередной портрет. ― Скажи мне… чего?
— Ни о ком нельзя знать все, ― просто отозвался Идо и потупился. ― К счастью. Но меня никто не знает лучше, чем ты. И не рисует.
Вот и теперь Элеорд задумчиво глядел на наброски. Уголь особенно полюбился ему после выздоровления: в нем виделось филигранное очарование; краски же лучше подходили архитектуре. Больше Элеорд почти не писал на заказ; из портретов брал только самые интересные. Лицо Идо было именно таким. В погоне за ускользающей черточкой Элеорд рисовал его десятки раз. Хотел поймать, даже если это окажется одно из чудовищ, явивших себя в черной капелле Первого храма. Хотел, сам не зная зачем.
— Опять рисуете… рисуешь… меня?
С Элеордом и раньше такое случалось: он выпадал из действительности, теряясь в линиях и мыслях. Теперь он даже не заметил, как Идо отпустил Иллидику, как подошел и присел рядом, вытирая руки тряпкой. На щеке его розовел след поцелуя: Иллидика была той еще модницей, оживляла губы ягодной краской.
— Да, только вот это не зарисовал. ― Элеорд хмыкнул и мягко ткнул его в щеку пальцем. ― А надо бы, мой светлый.
— Не надо! ― Идо насупился, принялся тереть лицо. ― Чушь.
— Не хочешь сохранить это воспоминание? ― не отставал Элеорд. ― Светлый день, красивый портрет, девушка с невероятной улыбкой… она ведь невероятная, правда? Каждый раз гадаю: о чем думает, когда вот так улыбается? Или о ком? А ты?
Идо отвел глаза. О том, что Иллидика улыбается необычно ― точно светится, хотя даже не размыкает губ, ― он говорил сам, не раз, но непременно добавлял…
— Не была бы еще такой глупой!
Он опять сказал это. Элеорд рассмеялся, а Идо всмотрелся в его наброски.
— Ты правда так любишь меня?.. ― У него даже голос дрогнул. ― Тратишь время…
— Надеюсь, ты имеешь в виду «писать», а в остальном не сомневаешься? ― весело уточнил Элеорд и понял, что Идо опять смутился. ― Рисунки ― сокровищница памяти, мой светлый. Однажды она начнет предавать, а образы останутся. Поэтому я и говорю… ― Он наклонился, опять принялся водить по бумаге, скашивая иногда глаза. ― Запечатлей все, о потере чего можешь пожалеть. Таков мой девиз. А твой?
Идо все следил за ним, но вид у него был какой-то растерянный.
— Я пока надеюсь на свою память. Важное… тебя, например, я никогда не забуду.
Элеорд кивнул и пририсовал еще несколько жестких черных кудрей. Идо был сейчас очень взъерошенным, и ему, как всегда, это шло.
— Как ты делаешь это?.. ― раздалось вдруг почти шепотом, иначе, чем голос звучал прежде. ― Ну как, как тебе удается?!
— Что? ― Элеорд удивленно повернулся к Идо. Тот слегка побледнел, или так показалось. ― Говорить глупости?
Но Идо был очень серьезен, а глаза его уже не отрывались от угольных линий.
— Каждый твой набросок живее полотен всех мастеров, которых я знаю. Ты…
— Я так не думаю, ― мягко возразил Элеорд, непроизвольно поморщившись. ― И вообще, зачем ты такое сравниваешь? ― Он опять поднял глаза. ― Идо, самое бездарное произведение может осветить чью-то жизнь. Я не куплю его и не повешу в своем доме, но буду уважать его создателя. Все другие мерила ― скорее гордыня.
При последнем слове Идо дернулся, как от удара. Похоже, решил, что его ругают.
— Я знаю, это, наверное, правильно, но… ― он все же улыбнулся, ― разве хотя бы парадный лик искусства не должен быть прекрасен, как…
— У искусства нет парадного лица; оно ― множество лиц, красивых и уродливых, молодых и старых, ― сказал он. ― Не потому ли у нас нет даже божества, которое бы ему покровительствовало?
Идо явно задумался: вопрос его зацепил. В детстве Элеорда он цеплял и жрецов, с которыми случалось беседовать после исповедей. Ответа не находили даже эти умудренные мужи, чаще от них можно было услышать что-то вроде «Беги-ка прочь, пока я тебя не стукнул за богохульства!». Элеорд усмехнулся этому воспоминанию и, только бы оживить странный, душный разговор, поинтересовался:
— Кстати, как думаешь… существуй такое божество, оно было бы светлым или темным, уродливым или красивым? Что нам несет талант, больше радости или боли?
Идо вздрогнул и сцепил руки в замок, ответил без колебания:
— Боли.
А ведь вопрос был риторическим. И вдруг Элеорд, рассеянно проведя на листе еще несколько линий, понял, что поймал ту самую черту, но не заметил, как именно и какую. Он замер с занесенным карандашом и опять посмотрел Идо в лицо. Да, точно. Поймал.
— Почему боли?..
— А ты считаешь, что радости? ― Он ожидаемо уклонился.
— Я считаю, что одного ответа нет.
Спорить Идо не стал, но взгляд его стал еще печальнее.
— Может, и так. Я… наверное, мне рано о таком судить.
Такое смирение Элеорда никогда не устраивало. Возмутительно, недопустимо для
— Нельзя быть слишком молодым для того, чтобы иметь о чем-то собственное мнение, ― возразил он и стал разминать занывшую руку. Идо тут же взял ее в свою. У него получалось лучше, осторожнее, от каждого касания пальцев под кожей разбегалось тепло. ― Значит, боли…
— Наверное. Так мы смотрим на небесные светила, ― проговорил Идо с явным усилием. ― До которых не можем дотянуться.
Звучало красиво, так любили говорить поэты. Но Элеорд никогда этого не понимал.