Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 11

Паспорта стоили дорого. Те, с помощью которых пересекли границу, мы выкинули сразу. У моих родителей просить было нельзя. Огромное приданое, состояние, объединенное с Роминым после замужества, сейчас было заперто, уничтожено, забыто.

Он отговаривал меня, я помню.

Когда стало нечего продавать и нечего есть, брат устроился доставщиком продуктов, водил новенький, глянцевый, обклеенный рекламными обещаниями грузовик, и из его внутренностей носил тяжелые пакеты, бутыли с водой по лестницам и лифтам, туда – в квартиры. Впитывал запах чужих избыточных жизней и приносил домой. Делить.

Рома сначала год работал вместе с ним, но сломал руку, лег на диван, и пока срастались кости, оставался там, молясь, размышляя и отвлекаясь лишь на меня. Брат покупал еду, платил за квартиру-комнату-дупло, в которой мы с его братом, моим мужем, братом брата, перевязав покрепче руку, частенько предавались любви.

Его любовь была во мне всегда. Этот сосуд – я – наполнился сразу, как мы влюбились, как поженились, как стали узнавать друг друга. Я сглатывала коктейль, до краев наполненный многословной любовью, писала этой любви письма, надеясь, правда, не отправить их никогда.

Мне нужно было найти дело.

– Найди себе дело, – как чувствовал, советовал Рома. – Не ради денег, но и деньги не помешают. Пока наше возвращение застопорилось. Я скоро смогу работать рукой, приятель приятеля должен подыскать мне хорошую работу. И все наладится, моя принцесса. Пока наш долг терпеть. Но все воздастся.

Я отворачивалась, но смотрела на него, ведь какая разница, куда я повернута, если все равно смотрю на него, всегда на тебя одного. Он, ты не понимал.

Тогда я закрылась в себе, забаррикадировалась молчанием.

И друзей не стало, и подруг не стало, потому что как можно близко общаться, если никто из нас не знал самого мелкого, ежедневного, бытового, и от усталости никто из нас уже не хотел этим делиться. Они – от усталости оставшихся – смущенной, я – от усталости непонятых – тяжелой.

Хотя что мне стоило открывать рот, не думая, отвечать, не думая, спрашивать, вести светски-пустые беседы: что ты ела; кофе; а с чем; с чем, с конфетой; разве ты не завтракаешь; нет, а ты; я очень голодна с утра, люблю пораньше встать и долго сидеть, плотно поесть кашу или бутерброды с чаем; а много ты пьешь кофе; много, чашек пять в день; ой как вредно, я читала статью, что не больше двух можно в сутки, и чая тоже, и лучше всего, конечно, пить воду, я пришлю тебе ссылку; не надо, спасибо; как хочешь; а как там Рома, как он держится; спасибо, хорошо, а твой; да все так же, качели, то люблю, то отстань, но деньги приносит, в отпуск вот собрались на море; ясно, молодцы; и вы однажды поедете, все получится; да, наверное, да.

Ничего мне не стоило вот так открывать рот. Наверное, стоило все.

Не узнаю я тебя, Ситаева, написала как-то подруга и подругой быть вмиг перестала. Конечно, как можно меня узнать, меня ведь нет. Ведь мне пришлось уехать.

Беседы, конечно, тоже не были пустыми и бессмысленными. Они давали ощущение течения, развития, со-причастности, они привлекали очевидцев нашей жизни, выписывающих, подписывающих свидетельство бытия, которое, впрочем, совсем скоро могло стать и освидетельствованием тела. Но отвечать призракам прошлого я перестала. Я пила кофе с конфетой. И не завтракала. Вот и все, что обо мне нужно знать.

А еще я падала в грязь, и пока, пока я вставала.

Работа нашлась в продуктовом киоске на отбитой остановке, куда автобусы подходили три раза в день. Прямо на киоск выходила задняя сторона автомойки-автомастерской. До города пешком было минут десять, но этот отшиб, закуток жизни жил в безвременье и бессловесности здравого смысла.

Личность там не проверяли. Не нужно было показывать документы, а может, и нужно, но наличных денег я все равно не видела, поэтому руководство – бритый старичок Кабана – закрыло глаза; старичок закрыл одинокий глаз, а другого глаза не было видно за повязкой, и махнул рукой, махнул, я выдохнула, взял. Милая девочка, не правда ли, мало ли почему она прячет свой поддельный паспорт, паспорт, которого нет.





Да, налички уже не водилось. Они расплачивались картами, словно бы ненастоящими, нарисованными искусственным интеллектом картинками. Покупали в основном жвачку, булочки, шоколад, вечером сухари и пиво. Крепкого не водилось, по крайней мере легально, а нелегально – можно было отхватить даже не от коршуноподобного, по кличке Чиил, главного техника, а от его жены – любовницы всех и каждого поочередно.

Чиила звали Чиилом прямо, в глаза, и за глаза, и конечно, не из-за него самого, его там, в теле, каждый день напивающемся до беспамятства, уже давно не осталось; но жена была, жена управляла, методично и жестоко брала, что хотела, от других мужчин.

Мальчики днем должны работать, говорила Чиилова жена. А что делать ночью, что делать ночью, умалчивал закон и много того крепкого, спиртового, которое она сама потом приносила своим «мальчикам». Меньше знаешь – крепче живешь, говорила она мне, запираясь с очередным ночным развлечением, задергивая шторы в своем проходе между наракой и сваргой, пожирая души в этой патале страстей, в этом бессмертии жизни, которая еще неизвестно куда, потому что в этом мире сбились все настройки, их, нас, всех приведет.

Да, я хорошо понимала, мое дело – принимать товар от мутного, такого же беспаспортного, елозящего взглядом по бедрам человека; отбивать товар для клиентов, прирученных Чииловой женой; не забывать в конце дня считать по чекам кассу, закрывать киоск, передавая ключ в автомойку.

Чего они могли бояться? Уж точно не меня, бесправное, обезличенное, бежавшее, изгнанное родной землей мужа существо. Последние годы с Ромой погнули, научили меня – знай свое место. Все в этом наотшибном микромире существовало для мойщиков и объектов-потребителей мойщиков. И я, выходило, существовала лишь для них. Пока работала в киоске, я жила для них.

И мы – я и они, мы ярились, растворялись в бессмысленности инерции. И когда нечаянно встречали глазами глаза, понимали – длить нам это состояние вечно. Они – вечно будут копаться в грязи, но делать свое дело, я – пытаться любить в новых условиях, но в остальное время тоже копаться, в нечистотах, что уже начали скапливаться в уголках тела.

Снаружи и будто бы внутри.

Царевна, рожденная и взятая из грязи и в грязь теперь вернувшаяся. Но те времена я почти забыла. Как и он, как и ты?

После работы дома меня встречали Рома и Л., и я оживала для мужа. Мы вместе готовили, залпом смотрели сериалы, одну серию за другой, как будто там, в следующей, обязательно в следующей, должны показать, как нам дальше жить. Хотя мы уже перестали пытаться. Я сидела посередине, между ними. Иногда закрывала глаза, а Рома понимал знак и беззвучно убивал таракана. Л. морщился, но молчал и отпивал пиво большими глотками.

Я так больше не могла, не могла, не могла. Но почему-то тоже молчала.

– Я бы пропал без тебя, любимая, – постоянно шептал Рома, пока я чистила купленную, где-то взятую его братом картошку, или терла щеткой зубы, или подмывалась прямо тут, в комнате, в тазу, воссоздавая нечто древнее и забытое царской кровью.

Он прижимался ко мне весь и пытался вобрать запах ноздрями, теплоту тела руками, расшевелить, раздразнить, возбудить, но часто – тщетно; разве мне уже желалось так, по-быстрому, пока не увидит тот, другой.

Разве тут, на десяти квадратных метрах пола, пота, плоти, еще могло кому-то что-то ненасильно захотеться?

Через несколько лет Рома стал пожарным. Брата повысили, он уже не ездил в дома, а контролировал местный даркстор. Нам стало неоткуда брать эмоции взаймы, нечем разбавить монолитную тоску и горькую, натянутую скуку. Словно все с нами связанное имело приставку дарк.

Мы должны переехать из этой комнаты с тараканьими забегами по ночам.

– Простая жизнь – это хорошо, – учил меня и брата Рома. – Отец не поможет, отец умер. Раз нет возможности пока вернуться, нужно чтить закон и ждать. Жизнь, полная принятия и скромности, возвышает. За все страдания нам будет дано столько же счастья.