Страница 3 из 17
В школу мы не ходили. У нас не было клуба, спортивных мероприятий, каких-либо установленных для нас правил, друзей в том смысле, в каком это понимается во Франции или Англии. Самое отчетливое воспоминание связано у меня с путешествием на корабле между двумя мирами. Когда я сегодня смотрю на единственную сохранившуюся фотографию нашего дома в Огодже (крошечный снимок 6 х 6, из тех, что были в ходу после войны), мне трудно поверить, что это именно то место: большой открытый сад, где беспорядочно растут пальмы и огненные деревья, пересеченный прямой аллеей с припаркованным монументальным «Фордом V-8» моего отца. Обычный дом с крышей из рифленого железа, а вдалеке виднеются первые гиганты подступающего леса. В этой уникальной фотографии есть что-то холодное, суровое, навевающее мысли об империи, некая смесь военного лагеря, английской окраины и мощи природы. Что-то подобное я встретил лишь многие годы спустя в районе Панамского канала.
Фот. 4. Танец «самба», Баменда
Именно здесь, в этой обстановке, я пережил самые яркие моменты моей дикой, вольной, едва ли не опасной жизни. Свобода передвижения, свобода мыслей и эмоций, которой позже я уже не знал. Воспоминания наверняка меня обманывают. Эта жизнь, напоенная свободой, – я, скорее всего, лишь грезил ей, а не жил по ее законам. О ней мечтал я в унылые дни моего пребывания в Южной Франции, во время войны и в пятидесятые годы, на которые пришелся не менее тусклый конец моего детства, в Ницце, отвергнутый одноклассниками из-за полной нашей несхожести, угнетаемый деспотизмом отца, удрученный посредственностью лицейского периода, а затем и скаутского, и позже, уже в подростковом возрасте, одержимый боязнью, что, возможно, мне придется участвовать в войне, отстаивая ценности последнего оплота колониализма.
Фот. 5. На пути к деревне Лааком (Леком), страна народа нком
Дни, проведенные в Огодже, стали моим сокровищем, лучезарным прошлым, которого я не мог потерять. Я вспоминал вспышки солнечных бликов на красной земле потрескавшихся от зноя дорог, наши босоногие пробежки по саванне до крепостей-термитников, ежевечернее приближение грозы, шумные ночи, страхи, нашу кошку, занимавшуюся любовью с дикими котами на рифленой железной крыше, оцепенение, следовавшее за лихорадкой на рассвете, в прохладе, пробиравшейся под противомоскитную сетку. Вся эта жара, все это пылание и вся эта дрожь.
Термиты, муравьи и проч
Перед домом в Огодже, если преодолеть границы сада (скорее заросли кустарника, чем аккуратно подстриженную зеленую изгородь), начиналась обширная травяная равнина, простиравшаяся до реки Айя. Память ребенка преувеличивает расстояния и высоты. Было впечатление, что равнина безбрежна, как море. Я часами мог оставаться на краю цементной площадки – своеобразного тротуара перед нашим домом, – устремив взор в необъятный простор и наблюдая, как волнуется под ветром океан трав, порой задерживая взгляд на крошечных пыльных смерчах, пляшущих над сухой землей, или выискивая пятна тени у подножия мощных ироко. Я и правда находился на палубе корабля. Кораблем был наш дом – не только его бетонные стены и рифленая крыша, но и все остальное, что несло отпечаток Британской империи. Он был подобием «Джорджа Шоттона», о котором я слышал, бороздившего воды Нигера и Бенуэ во времена лорда Лугарда: парохода с бронированным корпусом и железной крышей, оснащенного артиллерийским вооружением, как настоящее канонерское судно, где англичане разместили конторы консульства.
Я был всего лишь ребенком, и могущество империи мало меня волновало. Но отец взял за правило подчинить свое и наше существование строгой регламентации, словно только она и придавала его жизни смысл. Он свято верил в дисциплину, которая должна была присутствовать в каждом жесте каждого дня: рано вставать, сразу же заправлять кровать, умываться холодной водой в оцинкованной шайке, причем следовало оставлять мыльную воду для замачивания носков и трусов. Уроки с мамой каждое утро: правописание, английский, арифметика. Ежевечерняя молитва, а ровно в девять – отбой. Ничего общего с былым нашим воспитанием на французский манер: ни тебе игр в фанты и кошки-мышки, ни веселых застолий, где все говорят одновременно, ни чудесных старинных бабушкиных песен-сказок, за которыми следовало сладкое погружение в сон на ее кровати, под мягкий скрип пружин и тихое повествование о приключениях в Нормандии Сороки-путешественницы из книжки «Радость чтения». После отъезда в Африку наш мир преобразился. Наградой за суровость утренней и вечерней дисциплины была дневная свобода. Травяная равнина перед домом казалась необозримой, таящей опасность и одновременно притягательной, как море. Я никогда не думал, что смогу обрести столько независимости. Равнина была здесь, перед моими глазами, готовая принять меня в свои объятия.
Я не помню точно день, когда мы с братом впервые решились отправиться в саванну. Возможно, нас подтолкнули к этому деревенские дети: разношерстная банда, включавшая и голых карапузов с раздутыми животами, и почти подростков двенадцати-тринадцати лет, одетых, как и мы, в шорты цвета хаки и рубашки; они-то и научили нас снимать обувь и шерстяные носки и бегать по траве босиком. Те, кого я вижу на редких фотографиях рядом с нами – с очень темной кожей, угловатых, откровенно насмешливых, боевитых, однако принявших нас в свою компанию, несмотря на все наши различия.
Наверное, это было нам запрещено. Но, поскольку отец отсутствовал весь день, до поздней ночи, мы, по всей видимости, прекрасно осознавали, что запрет был весьма условным. Мама же для запретов была чересчур доброй. Уж точно, днем она занималась другими делами – читала или писала внутри дома, скрываясь там от послеполуденного зноя. Она сумела превратить себя в настоящую африканку, в ее понимании, а потому наверняка должна была испытывать уверенность в том, что на Земле не существует более безопасного места для двух мальчуганов нашего возраста, чем саванна.
Было ли в Африке действительно так уж жарко? Я этого не помню. Помню зимний холод в Ницце или Рокбийере, все еще чувствую леденящий ветер в проулках, помню холод ото льда и снега, несмотря на теплые гетры и овчинные полушубки. Но было ли жарко в Огодже – не помню. Если мама видела, что мы выходим из дома, она заставляла нас надевать «тропические шлемы», на деле – обычные соломенные шляпы, которые она перед отъездом в Африку купила для нас в Ницце, в лавке Старого города. Мой отец, помимо прочего, установил для нас правило обязательного ношения шерстяных носков и начищенных кожаных ботинок. Но стоило ему уехать на работу, как мы тут же освобождались от них и бегали босиком. Первое время я постоянно расцарапывал себе ногу на цементной площадке, и отчего-то всегда это был большой палец правой ноги. Мама бинтовала пораненную ногу, и я скрывал повязку под носком. На следующий день все начиналось сначала.
Итак, однажды мы вдвоем с братом отправились в саванну, двигаясь в направлении реки. Айя в этом месте была не очень широкой, но отличалась бурным течением, вырывавшим из берегов комья красной грязи. Равнина по обеим ее сторонам казалась бесконечной. Вдалеке – то тут, то там, посреди травы, высились деревья с очень прямыми стволами, о которых я позже узнал, что они использовались для поставок ценной древесины в развитые страны. Росли там и хлопковые деревья, и колючая акация, отбрасывавшая легкую тень. Мы бежали почти без остановок, на последнем дыхании, в высоченной траве, хлеставшей нас по лицу на уровне глаз, ориентируясь по стволам высоких деревьев. И сегодня, когда я вижу иллюстрации с африканскими пейзажами – Серенгети или Национального парка Кении, я чувствую, как сильнее бьется мое сердце, мне кажется, я узнаю равнину, по которой мы в послеполуденной жаре ежедневно носились без всякой цели, подобно диким животным.