Страница 10 из 14
Да… сильна старуха была! — Настена немного помолчала, что-то вспоминая. — Свадьбы устраивала… или расстраивала. Бывало родители взъерепенятся, а она только клюкой пристукнет и… Было, правда один раз: пошли родители Добродее поперек — не благословили молодых, так девка с горя утопилась, а парень с охочими людьми на цареградскую службу подался. Там и сгинул. Против добродеевых слов идти, все равно что против судьбы. Не потому, что она судьбами людскими правила, а потому, что вперед заглянуть могла… вернее сказать… — Настена прервалась, затрудняясь с формулировкой, потом продолжила: — Чувствовала она: вот с этим человеком так надо поступить, а с тем — эдак. Вот и с теми влюбленными… Ну все против них было! Она — холопка, он — новик, родич десятника. Она — сирота, у него родни толпа. На нее никто и не смотрит, а ему родители невесту, чуть ли не из десятка девок выбирали. Однако ж поняла Добродея, что не жить им друг без друга. Так и вышло.
Не ругалась, почти никогда голос не повышала, однако наказать могла так, что хоть в петлю лезь. Вот представь себе, что тебя все ратнинцы, как бы видеть перестали — на слова твои не отзываются, мимо тебя проходят, как мимо пустого места, подружки не узнают, разговоры, при твоем появлении прекращаются… А и всего-то — Добродея мимо прошла и не поздоровалась. Целое село вокруг тебя, а ты одна одинешенька. День, неделю, месяц… Месяц, правда, мало кто выдерживал — выли под воротами Добродеи, в ногах валялись, бывало и руки на себя накладывали, если прощения не добивались. А Добродее не покаяние нужно было, а понимание. Так, бывало и спрашивала: «Поняла, что сотворила?». И надо было объяснить свою глупость. Если правильно объясняли — Добродея прощала и совет давала: как беду исправить, а если не могла объяснить, то молча отворачивалась, и все оставалось по-прежнему.
Бывало, конечно, и наоборот. Обозлятся бабы на кого-то, начинают цепляться к каждой мелочи, злословить, шпынять без причины, пакостить по мелочи, до рукоприкладства иной раз доходит. Добродея только скажет: «Будет, уймитесь!», и все — как отрезало, и не приведи кому ослушаться!
И со мной… Как бабка померла, я одна осталась… Молодая совсем, робела сильно, а какое лечение, если лекарка сама со страху трясется? Так Добродея месяца три вместе со мной к недужным ходила. Сядет где-нибудь в уголке, руки на клюке сложит, подбородком на руки обопрется и, вроде бы как, дремлет, но стоит только кому меня молодостью, да неопытностью попрекнуть, она только кашлянет негромко, и все сомнения куда-то деваются. Так и приучила ратнинцев мне доверять, а у меня и робость пропала, даже сама не заметила, как.
Вот это, доченька, и есть полный третий шаг в истинно женскую ипостась. И необязательно для этого до седых волос дожить или матерью всех ратнинцев стать, как Добродея и предшественницы ее. Просто однажды наступит тот час, когда слово твое станет весомым для всех — баб, мужей, стариков. Весомым, а то и непреложным, не только в силу ума и опыта твоего, не только из-за уважения и признания тебя хранительницей великого дела тысячелетнего продолжения рода людского, но и потому, что ты будешь знать: когда это слово сказать, а когда промолчать. И все будут уверены в том, что слово твое верно, что за ним — извечная женская мудрость и правда.
— Что ж, Добродея была, как бы, женским сотником или старостой?
— Ну, вот: распинаешься перед тобой, а у тебя в одно ухо влетает, в другое вылетает. — Настена досадливо скривила губы. — Рано я, видать, разговор этот с тобой завела.
— Да, нет же, мама! — Юлька, хоть и не видела в темноте материной мимики, но все поняла по голосу и зачастила: — Ничего не рано! Понимаю я все, только просто спросить хочу: как это так — ты сначала говорила, что явь — мужской мир, а потом вышло, что нет. И как матерями всех ратнинцев становятся? Сотника-то ратники выбирают, старосту тоже…
— Ладно, ладно, затараторила… — Настена слегка прижала палец к юлькиным губам, заставляя ее умолкнуть. — Раз уж не рано тебе это знать, ведунья великая, слушай дальше. Каким бы мужским миром явь ни была, для всякого мужа есть мать и есть все остальные женщины. Какой бы мать строгой, неласковой, даже злой, ни была, все равно, это мать — самый близкий и самый родной человек в мире, который тебе зла никогда не пожелает, всегда поймет, простит, пожалеет. Всегда у нее сердце за тебя болеть будет, и всегда ты для нее ребенком останешься, даже если у тебя свои внуки по дому бегают. И есть женщины… ЖЕНЩИНЫ, которым дано светлыми богами ощущать любовь и заботу не только к близким, но и ко всем, или почти ко всем, кто рядом с ними обретается. Такие женщины и становятся Добродеями. Добродея, ведь, не имя, а прозвание… и призвание. Никто ее не выбирает, просто потихоньку, не сразу, так начинают ее величать другие женщины, до тех же высот любви и понимания поднявшиеся, уважение у ратнинцев заслужившие, а вслед за ними и все остальные.
Настена замолчала, словно раздумывая: все ли, что требовалось, сказано и правильно ли поняла ее дочка? Все-таки, неполные тринадцать лет, хотя по остроте ума и, пусть специфическому, жизненному опыту, Юлька опережала сверстниц года на два-три. Все равно, ребенок, в котором, впрочем, уже угадываются черты будущей женщины, не столько по внешности, сколько по повадке и вовсе не детским интересам. И женщина эта будет — Настена чувствовала — сильнее, жестче своей матери, решительнее и… беспощаднее к себе и к другим. В покойную прабабку — не столько лекарка, сколько ведунья, жрица Макоши, стоявшей когда-то чуть ли не выше остальных славянских богов, способной урезонить громыхалу Перуна и поспорить с самой Мореной. Добрая-то, Макошь, добрая, даже всеблагая, но, когда надо, могла все — вообще все! Тот же Велес поглядывал на Макошь из своего подземного царства со смесью опаски и уважения. Давно это было, очень давно… Но и теперь, в скотьих делах, Макошь домашней скотиной повелевает в большей степени, чем Велес.
— Мам! — перебила настенины размышления Юлька. — А кто ж теперь-то у нас Добродея?
— Нету. — Настена вздохнула и развела руками. — Старухи все перемерли, Аграфена, жена Корзня, которую следующей Добродеей видели, еще раньше умерла, а Марфу, которая тоже могла бы, михайловы отроки убили. Правильно, к стати, убили — если не смогла мужа от бунта удержать, то какая же из нее Добродея?
— А старостиха Беляна?
— Умна, хозяйственна, по возрасту самая старшая из ратнинских баб… но суетна, мелочна. Так-то незаметно, но если вдруг что-то неожиданное случается, и думать быстро надо, тут-то все и вылезает. Аристарх ее иногда, как пугливую лошадь, окорачивает. Нет, не годится.
— А другие? Ты, вот, поминала: вдову Феодору, Любаву — жену десятника Фомы, минькину мать…
— Феодора… не знаю. Чем-то она светлых богов прогневила или… Христа. Чтобы так жизнь бабу била… просто так не бывает. Ты погляди: мужа и среднего сына в один день в бою убили, старший сын ратником не стал — с детства с клюкой шкандыбает, а в сырую погоду, так и на костылях, родители в моровое поветрие преставились, уже второй внук подряд до года не доживает. Нет, держится она хорошо, горю себя сломить не дозволяет — за то и уважают ее. Но я-то вижу: зимняя вода у нее в глазах, и на кладбище чаще… чаще разумного ходит.
Любава могла бы, но… — Настена невесело усмехнулась. — Вишь, как выходит, Гуня: у каждой свое «но» имеется. За Фомой у Любавы уже второе замужество, и она на четыре года старше мужа. Сейчас-то, ничего — Фома заматерел, седые волосы в бороде проклюнулись, а раньше очень заметно было. И как-то она очень уж в мужние дела вошла: вот повздорил Фома с Корзнем, и Любава на всех Лисовинов исподлобья смотрит. Порой до смешного доходит, мужа в краску перед другими вгоняет. Недавно принесла Лавру в кузню мужнину кольчугу — несколько колец попорченных на подоле заменить, разве ж это дело, вместо мужа за оружием следить? Сыновья, уже женатые, чуть не в голос воют, так она их материнскими заботами извела. Невесток, как девчонок-неумех… Привыкла старшей в семье быть, ничего не поделаешь, но, если меры в чем-то одном не знаешь, то не знаешь ее и во всем. Так-то!