Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 31

— А оказались врагом. Только враг мог поступить так, как сделали вы. Теперь граф слег в постель. Бог ведает, встанет ли он? Потрясение для него было слишком велико, едва ли он переживет его: Нет, если бы вы подумали о том, что делали, то скрыли бы от графа и часы, и тетрадки, и свои соображения. Может быть, это было бы и нехорошо, как средство, но граф не лежал бы в постели, а был бы бодр, здоров и беседовал бы с нами. Своими действиями вы не воскресили графини — ее нет для нас по-прежнему, но может статься, что не станет и графа.

— Я не хочу этого! — смиренно произнес Алтуфьев.

— А если не хотите, тогда одумайтесь и поступайте осмотрительнее. Теперь единственно, что может спасти его, — это восстановление его прежнего душевного равновесия, как говорят это. А восстановиться оно может, если вы не помешаете мне разуверить графа, насколько я окажусь в силах, в тех фактах, которые он узнал через вас. Если виновность графини останется у него в сомнении, он может жить поддержанный надеждой, что не виноват перед ней. Понимаете? В этом его спасение.

— Значит, вы решитесь добиться, чтобы граф разуверился?

— Да, чтобы спасти его. И именно для этого, а не для чего другого, я разговариваю с вами так долго. То, что вы с господином Тарусским могли бы думать обо мне, мне безразлично. Вы могли бы сколько угодно уходить, не кланяясь и держа руки в карманах, я не стал бы начинать с вами разговора, чтобы обелять себя и свои поступки перед вами, если же я заговорил, то единственно ради графа, потому что хочу, чтобы он жил. Ведь теперь дело идет о его жизни и смерти.

В это время появился старый слуга и доложил Алтуфьеву, что его сиятельство просит его к себе.

— Скажите графу, — ответил за Алтуфьева Рыбачевский, — что я не пускаю молодого человека к нему. Теперь поздно и граф слишком утомлен, ему нужно спокойствие. Господин Алтуфьев заедет лучше на днях, как-нибудь утром.

Глава XXIII

Граф лежал в спальне, в небольшой узкой комнате с палисандровой лакированной панелью в человеческий рост по стенам.

Кровать была простая, железная, складная. Возле нее стоял столик со стаканом питья и свечой под тафтяным зеленым абажуром. Эта свеча и теплившаяся у большого образа в золотой ризе в углу лампадка освещали комнату. Против кровати на стене был повешен сегодня по приказанию графа принесенный из кабинета портрет его жены.

Рыбачевский, проводив Алтуфьева, вошел в спальню, откуда только что удалился Овинский.

Граф лежал, повернувшись на бок так, чтобы ему был виден портрет.

— Отчего вы не пустили его ко мне? — спросил он, слабо подымая глаза.

— Сегодня уже поздно.

— Именно пока не поздно. Может быть, завтра будет поздно.

— Ну, что там! — заговорил Рыбачевский, усаживаясь на стул не в ногах графа, а против кровати у стены, — авось, Бог даст, все обойдется… Вы все-таки не хотите послать за доктором?

Граф отрицательно покачал головой, а затем сказал:

— Возьмите… тут в столике…

Рыбачевский поднялся, выдвинул ящик в столе и достал оттуда сложенную пополам бумагу.

— Подпишите! — сказал ему граф.

Рыбачевский развернул бумагу и, прочтя ее, спросил:

— Ваше завещание?

— Да.

— Хорошо, я подпишу, — произнес Рыбачевский и, положив бумагу в карман, опять уселся на свое место, после чего спросил: — Вы, значит, не оставляете своего состояния братству?

— Нет, — ответил граф.

— Передумали?

— Передумал.

— Ну, а Овинский дал разъяснения?

— Все… подробно.

— Откуда же явились у него вторые часы?

— Он сам сделал их.

— Сам?

— Да.

— Точь-в-точь такие же, как и у графини?

— То есть точь-в-точь такие же, как сделал Симон Конарский. Овинский — его ученик, воспитанник и последователь.

— Он так хорошо запомнил работу своего учителя, что мог сделать на память?





— Нет. Симон Конарский в присутствии Овинского делал эти часы, а он, тогда шестнадцатилетний юноша, подражал ему и рабски копировал каждую часть механизма.

— А когда Конарский был схвачен?

— Овинскому удалось скрыться и сохранить свои часы. Часы Конарского были проданы с арестованными вещами. Овинский с тех пор не бросал часового мастерства.

— Он прибегал к нему, как и его учитель, когда нужно было скрываться?

— Да.

— А свои часы берег?

— Конечно.

— Отчего же он не объяснил этого вам, когда вы пришли к нему во Флоренции?

— Оттого, что он жил там, скрывая свое прошлое, в особенности от встречавшихся там русских. Сколько бы ни убеждали его, что я не опасен, он не верил — боялся, что я могу выдать его.

— Да, его пугали ваша близость с русским посольством в Риме и знакомство с важными людьми, приезжавшими в Италию из России.

— Ну, вот видите!

— Но все-таки при таком исключительном случае он должен был рассказать вам.

— Он должен был рассказать, как очутились у него часы. Но для этого ему нужно было признаться мне, что он — тот самый Овинский, ученик Симона Конарского, которого разыскивают в России. Действительно, только у ученика Конарского мог быть второй экземпляр часов. Овинский не решился выдать мне себя и замолчал, когда я сказал ему, что мне известно, что часы моей жены работы Симона Конарского.

— И он дал вам унести свои часы и сейчас же поспешил скрыться из Флоренции?

— Да.

— Предпочтя, значит, погубить женщину?

— Нет. Он не подозревал, да и не мог подозревать, что обстоятельства сложились так, как сложились. Он был уверен, что, когда я вернусь домой, все сейчас же объяснится, потому что он-то знал, что графиня никогда не бывала у него и что ее часы при ней. Он не боялся за нее. Он боялся только за себя и бежал. Потом, когда он узнал, что я разошелся с женой, он пытался объяснить мне, писал. Я сам виноват, что не хотел его слушать.

— Виноваты ли?

— Конечно.

— А что, если все это — басня?

Глаза у графа слегка оживились.

— Почему басня? — спросил он.

— Тут слишком много неясного, недоговоренного и невероятного.

— Вам кажется невероятным, что человек, преследуемый всю свою жизнь, побоялся выдать себя?

— Нет, но сделанные им по шаблону его учителя часы должны были быть дороги для него.

— Но учитель-то этот был Симон Конарский. Как же, в самом деле, было ему признаться?

— Такую вещь, как эти часы, берегут в подобных случаях, а не оставляют валяться на столах, на виду. Овинский побоялся открыть свою связь с Симоном Конарским, а между тем явную улику этой связи держал совершенно открыто, так что каждый, вы или другой кто-нибудь, кто пришел бы к нему, мог увидеть ее? Как хотите, тут что-то неясно.

— Но ведь это было в его собственной комнате, в его собственном жилье.

— Все равно!

— На себе он никогда не носил этих часов.

— Еще бы он носил их на себе! Нет, он не должен был и держать их на столе, хотя бы даже и у себя в комнате, если в эту комнату входили посторонние. Но тут есть еще и большая несообразность. Ведь если часы эти были ему так дороги, если он хранил их всю жизнь, то как же мог он расстаться с ними так легко? Вы приходите, берете часы, которые он считает своими, а он позволяет вам унести их?

— Но что же ему было делать?

— Да он мог, не выдавая себя, доказать вам, что часы принадлежат ему. Ведь были у вас в руках и в руках графини часы Симона Конарского, а из-за этого никто не называл вас революционером. Ваш отец купил их в Вильне, и они достались вам. Овинский так же просто мог сказать вам, что его часы — работы ученика Симона Конарского и что он купил их ну хотя бы в той же Вильне или Варшаве. Незачем было выдавать себя.

— Но он мог растеряться.

— Овинский не похож на такого, что может растеряться, я знаю его. Нет, тут неясно, а если неясно тут, то нельзя верить и всему остальному. Овинский мог не найтись лишь в том случае, если часы действительно графиня забыла у него. Тогда его психология ясна. Он попробовал было уверить вас, что это его часы, но, когда вы сказали, что их существует всего один экземпляр, ему ничего не осталось возразить, и он смолк.