Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 31

Алтуфьев знал, что Надина шкатулка принадлежала графине Горской. Очевидно, у мужа и жены они были одинаковые.

— Ты знаешь, — сказал он, — тут должно быть двойное дно.

Надя сделала большие глаза.

— Отчего ты думаешь это?

— Не думаю, а уверен. Я видел такую же у графа. Постой, вынем, что у тебя положено.

Надя сейчас же согласилась, потому что это было весело, впрочем, как и все, что они делали. Они опять, как в тот раз, когда искали фольгу, оба наклонились, и руки их встретились. Но теперь Алтуфьев имел право взять ее руки. Он взял, поднес к губам и прижался к ним.

Они застыли так и замерли. Минуту жили не они, а поцелуй.

Он оборвался наконец, и они снова принялись вынимать из шкатулки все, что было в ней.

— Вот граф делал так, — показал Алтуфьев, когда все было вынуто, — видишь, он становился с этой стороны, нажимал эти гвозди и…

Раздался легкий треск, и двойное дно отскочило, оттолкнутое пружиной.

Надя вздрогнула.

— Смотри, там что-то есть! — сказала она.

Под двойным дном плотно лежали две тетрадки, переплетенные в красный сафьян.

Алтуфьев взял одну из них и стал перелистывать. Золотообрезные страницы были исписаны мелким почерком по-французски.

— Ах, как это странно и страшно! — проговорила Надя, придвигаясь к жениху.

— Отчего же страшно?

— Да как же: сколько лет тут у меня лежали эти тетрадки, и я не подозревала о них. И кто, когда положил их в эту шкатулку?

— Очевидно, графиня Горская. Очевидно, это писала она.

— Знаешь что? Положим опять на место и закроем, как было.

— Напротив, раз это попало нам в руки, надо прочесть. Да, мы имеем право! — сказал Алтуфьев. — Присядем вот здесь…

Он вынул вторую тетрадь и перешел к окну.

Они сели рядом, близко друг к другу, положили тетради на подоконник и развернули их.

— Без тебя, одна, я ни за что не решилась бы! — едва шевеля губами, прошептала Надя. — Увези сегодня эти тетради, или мне жутко будет, если они останутся у меня.

— Ты только не рассказывай никому!



— Отчего?

— Так, пусть это будет наше, и чтобы никто не знал. Тетради я увезу и отдам графу Горскому.

— В самом деле отлично!

— Но для этого надо прочесть их, чтобы узнать, можно ли?

— Тогда будем читать.

С первой же страницы Алтуфьеву стало ясно, что он не ошибся: в его руках была повесть бедной графини Горской, написанная ею самой.

Глава XIX

«Мы оба страстно, — писала графиня, несмотря на то что по-французски, простым и определенным языком, — желали иметь ребенка. В двенадцать лет нашей супружеской жизни несколько раз являлась надежда, однако она обманывала нас всегда и неизменно. Я видела, как несбывшееся ожидание усиливает лишь горе любимого мною мужа, единственное горе, которое мешало нашему счастью быть полным.

Прежний враг мой — горбатый брат первого мужа, от преследования которого мы бежали за границу, нашел нас после долгих лет во Флоренции. Когда мы встретились с ним, он оказался изменившимся во многом. Время сделало его иным, чем я знала его до моего замужества с графом. Он сам первый пошел навстречу нам. Он говорил, что должно забыть прошлое, словом, держал себя так, что трудно было упрекнуть его в чем-либо. Он казался вполне искренним и явился не врагом, а другом. Он сам постарался рассеять во мне последнюю тень прежнего облака, и я радовалась, что Рыбачевский изменился ко мне. С графом он успел поладить до полной интимности. Мы были счастливы с мужем, только ребенка недоставало нам. Однако я не переставала надеяться.

Не было, кажется, специалиста-доктора, с которым я не советовалась бы. Мне говорили, что бывали случаи рождения и после гораздо большего периода бездетного брака. Сначала мы советовались с докторами вместе с мужем. Наконец он разуверился окончательно и стал встречать мои предположения с улыбкой.

— Нет, милая, этого не будет, — говорил он, упорно не допуская в себе развиться надежде из боязни нового разочарования.

Мало-помалу я перестала говорить с ним об этом, видя, что такой разговор лишь напрасно огорчает его. Но я не оставила докторов, продолжала видеться с ними, не говоря об этом мужу.

Наконец во Флоренции мне дали снова надежду. Я боялась сказать о ней, пока не подтвердится она настолько, что станет достоверной. Чаще и чаще, потихоньку от мужа, ходила я к доктору. Ожидания его оправдались — я могла уже объявить мужу, что сомнения нет.

В этот день, вернувшись от доктора, я ждала графа с замиранием сердца, и веря, и не веря своей радости, я заранее представляла себе, как скажу ему, как он усомнится сначала, а затем, уверившись, обрадуется. Я считала минуты, секунды, ожидая его. Он пришел, но таким, каким я никогда не видала его. Он был бледен, взволнован, ожесточен. Он накинулся на меня и стал говорить, не помня себя. Он крикнул мне, что я сейчас была у Овинского и что он знает это.

Овинский был наш знакомый во Флоренции, с которым свел нас Рыбачевский. Он давно знал его. Мы принимали Овинского, и он часто бывал у нас, как свой. Он был поляк и считал нас соотечественниками. Лет ему было уже за сорок, однако он казался видным, молодцеватым. Может быть, другая и могла бы увлечься им, но мне было только жаль его, когда он, бывало, жаловался на свою судьбу, уверяя, что много испытал и выстрадал. Очень вероятно, что я нравилась ему. Со своей стороны я оставалась вполне равнодушна к нему и даже не подозревала, что могу возбудить по отношению к Овинскому ревность мужа.

Тем более оскорбило и поразило меня брошенное мне в лицо грубое обвинение.

Я не нашлась, что сказать сразу. Слезы обиды подступили к горлу, я задохнулась, заплакала.

Это еще больше рассердило графа. Он повторил лишь, что видел меня, как я выходила из дома, где жил Овинский. Значит, он следил за мной. Он мне так и сказал, что следил и видел. Это возмутило меня. Я перестала плакать. Я не знала, что любимый человек вдруг может стать ненавистен, как мой муж был ненавистен мне в эту минуту. И, чтобы сделать ему больно, так же, как он сделал мне, я стала упрекать его, что он действовал гадко, скверно, недостойно.

Я видела, что он ждал от меня, чтобы я, как заподозренная перед следователем, поскорее оправдалась, доказав фактами, что не виновата. Я могла это сделать: мне стоило только сказать, что я была у доктора, который жил в одном доме с Овинским. Но я не хотела оправдываться. Я была ни в чем не виновата перед мужем. Напротив, он был кругом виноват предо мною своим нелепым подозрением. Я видела, что он мучится этим подозрением и ревностью, что ему больно это. И пусть! Я и хотела этого. Как смел он следить за мной, как смел не верить мне? Он должен был уважать меня настолько, чтобы верить не фактам, а мне и ничему другому. Поэтому я хотела добиться сначала, чтобы он понял и осознал гадость своего поступка, на который он решился, а потом уже рассказать ему все.

Может быть, не следовало поступать так, но мне казалось, что мои слова действуют на графа. Он притих и стал слушать. Я сама стала говорить мягче. Сила любви к нему брала уже верх, я готова была простить ему, как вдруг он достал из своего кармана часы, которые я всегда носила, и сказал, что нашел их на столе у Овинского, что я была там. Он после всего все-таки, как следователь, уличал меня и требовал опровержения улик. Ему нужна была мелочность фактов. Мне стало невыносимо. Я увидела, что навсегда потеряла уважение к нему, а вместе с тем и его самого!

Войдя в спальню, я увидела свои часы на туалете. Они лежали на месте, куда я положила их, сменяя платье на капот. Граф же принес от Овинского какие-то другие, похожие. Я не знаю какие.

Но мне это было все равно — для меня дело шло уже не о часах, а о потере счастья. Оно было отнято у меня в ту минуту, когда могло стать полным и совершенным, и отнято навсегда. Я могла вернуть его только ценою унижения — оправдавшись, как подсудимая, но на это я не чувствовала в себе силы.