Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 31

Вечером Григорий Алексеевич, как и обещал, приехал во Власьево и, выбрав удобную минуту, сообщил Софье Семеновне о том, что случилось с ним в Спасском, и передал ей просьбу графа.

Однако она наотрез отказалась не только показать часы Горскому, но вообще принять его у себя.

— Нет, — сказала она Алтуфьеву, — я нахожу его появление во Власьеве совершенно лишним.

Сказала она это так определенно, что нечего было возразить.

Алтуфьеву пришлось довольствоваться ее ответом.

От этой неудачи ему было немножко не по себе, и он сидел за чайным столом несколько раздраженный.

Чай пили в комнатах, потому что к вечеру стало облачно и пошел дождь. Погода, сменившая ясное утро и вчерашний хороший день, подходила к общему настроению.

Все чувствовали себя усталыми и нервными, как вообще чувствуют после шумного дня удавшегося веселья, когда это веселье уже прошло, выбив из колеи повседневную жизнь, и жизнь сразу еще не наладилась снова по-прежнему. На столе стояли вчерашний праздничный пирог, сегодня холодный, и остатки закусок.

В буфете оказалось много вещей, разбитых прислугой. В зале ножка у стула была сломана неизвестно когда и кем, может быть, и гораздо ранее, но этот стул стоял спокойно у стенки в углу, а теперь выяснилось, что он сломан.

Тарусский был сконфужен тем, что при разборке сцены попортили несколько парниковых щитов, употребленных им в дело. У фортепиано лопнула струна, и Вера не могла играть на нем сегодня.

Однако всем хотелось, чтобы сегодня было, как вчера, и потому старались искусственно поддерживать веселое настроение, но это не удавалось — вчерашний день уже прошел.

Один барон казался особенно в духе, что приводило в уныние Веретенникова, воображавшего, что причиной этому — благосклонное отношение Веры к его сопернику. Он не знал, что Нагельберг оттого был в хорошем настроении, что окончательно уладил с Рыбачевским утром, перед отъездом того к Горскому, продажу имения, так что теперь осталось лишь исполнение некоторых формальностей по вводу во владение и совершению купчей крепости.

Владимир Гаврилович налил себе столько сливок в чай, что их не хватило Анне Сергеевне, и, чувствуя общее недовольство за вчерашнее свое поведение, старался держать себя с достоинством, а потому пугался и говорил глупости. Алтуфьев приглядывался к нему, удивляясь, что в этом простоватом, смешном даже человеке открылись вчера несомненные черты врожденного, природного благородства. Ему приходилось встречать таких русских людей, и ему нравилось это. Он знал, что барону, напротив, неприятны такие люди, потому что понять их не может.

Владимир Гаврилович затеял политический разговор и, надеясь понравиться Нагельбергу, заявил, не известно по каким источникам, что освобождение крестьян было предписано нам Европой.

Алтуфьев вспыхнул и накинулся на барона, который в ответ Владимиру Гавриловичу сказал, что прямого предписания от Европы не было, но что вообще «пора нам» из темного московского рабства стать европейцами.

— Никогда мы, русские, рабами не были, — заговорил вдруг, воодушевляясь, Григорий Алексеевич, — западному человеку понять это трудно, потому что он сам — раб в душе и был рабом владык своих, возмутился, как раб, был рабом революции, а теперь стал рабом капитала.



— Ой-ой, как грозно! — рассмеялся барон. — Откуда же это такая разница-то? Европа — раб, а русский дух свободен? Это что-то новое. Я не слыхал об этом.

— Может быть, и не слыхал и почувствовать не можешь, потому что ты немец.

— Да как же это? Мы видим…

— Мы видим, — перебил Алтуфьев, не давая говорить Нагельбергу, — что запад, получивший свою культуру от языческого Рима, наследовал его понятия целиком. К этим понятиям приноровили даже христианство. Там владыка обоготворился и первосвященник стал непогрешим в своих вещаниях, как папа. Там, в христианской церкви, развилась инквизиция! Этого одного довольно…

— Ну, а в России? — спросил барон.

— У нас царь — помазанник Божий, но не языческий владыка-бог. Мы не заимствовали языческой культуры с ее роскошью и мнимыми благами. Наша культура росла на почве православия, христианства. На западе царская власть возможна лишь при поддержке сословием аристократов и такого же аристократического духовенства. У нас никогда не было и нет аристократии как отдельной касты или сословия. Это — корень понятия нашей государственности. На западе Наполеону, чтобы стать великим, нужно было сделаться императором из простого смертного, а у нас величие императора Петра — в работе простого плотника. Опрощение, которое доведено ныне толстовцами, может быть, до крайности, не Толстым придумано. Все наши великие люди всегда так или иначе «опрощались» — император Петр, Суворов, Пушкин…

— Неужели Пушкин?

— Да, и он ходил у себя в Псковской губернии в рубашке, отпустив бороду! А вместе с тем, наоборот, — продолжал Алтуфьев, разгорячась и чувствуя, что Надя слушает и его слова нравятся ей, — у нас явились аристократы прямо из народа. Да еще какие! Во Франции «великолепным» был Роган, чуть ли не царского происхождения, а наши «великолепные»: Меншиков — простой блинщик, Разумовский — певчий, да и Потемкин не Бог весть какого высокого рождения! Духовенство наше всегда выходило из народа, и во всем, отмеченном мною, тесная и непосредственная связь царя с народом. Европа дала республику аристократов капитала, мы несем идею демократической монархии.

Барон улыбнулся, как человек, убежденный в непоколебимой правоте своих мыслей, который сейчас вот уничтожит одним доводом своего противника.

— Однако, — возразил он, — сам русский народ говорит: «До Бога высоко, до царя далеко!»

— Вздор, врешь, — крикнул Алтуфьев, — никогда русский народ не говорил этого. Если хочешь ссылаться на пословицы, так приводи их целиком. Русский народ говорит: «До Бога высоко, до царя далеко; кланяйся ниже, к земле ближе». Это значит: не возносись сам лично, не мечтай о себе, помни, что ты — земля и в землю отойдешь. Смысл совершенно обратный: оставайся у земли, будь к земле ближе, кланяйся, то есть смиряйся духом, а не стремись проникнуть в тайны божественные, до которых высоко, и не увлекайся путями славы и почестей. До царя далеко, но только далеко, — значит, дойти можно. А для западника владыка недосягаем, потому что он — языческий бог всевластный. Нет, у нас народ кричит грозному царю: «В наших головах ты волен, а блаженного не тронь!» Надо вдуматься в смысл этого, чтобы понять, что эта формула — целая формула отношений не рабов к господину, а сознательно свободных людей к царю. Раб не может мыслить так. Немцы хотят просвещать нас, научить, говорят: «Пора вам стать европейцами», и хлопочут, и пишут; мы молчим — пусть их. Уж если справились мы с двунадесятью языками, то неужели не справимся с двунадесятью немцами, когда нужно будет? Ты думаешь, если мы молчим, то нет нас? Нет, барон, бывают и у нас дни подъема. Помнишь пятисотлетие святого Сергия? Истинно народный праздник! Матушка-Русь идет. Несметная толпа с крестным ходом под хоругвями, впереди убогие, нищие, блаженные. Ни пьяных, ни бесчинства, ни начальства, ни подчиненных. Толпа сама блюла благочиние. Были тут и военные, и чиновники, и мужики, и гимназисты, и господа, и студенты — не бранились, не курили, шли и шли с непокрытыми головами.

— Славно, ей-богу, славно… Алтуфьев, милый! — вдруг всхлипнув, отозвался Веретенников.

Владимир Гаврилович тер кулаком левый глаз и мешал в пустом стакане ложечкой. У Анны Сергеевны выступили красные пятна на щеках, и она потупилась, затихнув и слушая. Надя глядела на Алтуфьева радостная и светлая, Вера отвернулась от барона.

— Чудно, хорошо! — повторил Веретенников. — Спасибо, что отделали немца. Что взял, немчура? Спекся? — неожиданно добавил он, обернувшись к барону, и встал со своего места.

Все поднялись, зашумев стульями, и заговорили нарочно громко, желая покрыть внезапную выходку Веретенникова. Его слова были слишком подчеркнуто резки, чтобы можно было обратить их в шутку. Правда, кто-то постарался рассмеяться, но смех оборвался и не вышел. Даже Тарусский растерялся в первую минуту. Барон, нахмурившись, отошел к окну. Веретенников с выражением на лице, что все теперь кончено и он готов на все, отошел в другую сторону, к печке. Вера, покрасневшая, как кумач, с трудом сдерживала готовые закапать у нее слезы.