Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 31

Барон пожал плечами.

— То тетка, а то я. Не все ли мне равно, что станет с портретом графини Горской?

— Но если мне не все равно?

— Ты с ума сошел. Тебе-то он что?

Алтуфьеву ответить было совершенно нечего. Он и сам не знал, что ему собственно — портрет графини Горской и почему он так вдруг стал отстаивать его.

— Вот видишь ли, — все-таки заговорил он, — помнишь историю, которую я рассказывал на балконе во Власьеве об исчезновении графа?

— Не очень, но немножко, кажется, помню.

— Ну так вот, там действительно этот самый горбун.

— Помню, там был и горбун.

— Ну, так он — отвратительный человек.

— Но покупщик солидный. Мне только этого и нужно.

— Тебе бы только деньги!

— А тебе бы мечтать только! — и барон, почувствовав, что разговор начинает обостряться, принялся за письмо, которое писал, когда приехал Алтуфьев, заставивший его прервать это занятие.

Алтуфьев ударил рукой по подушке, снова лёг и закутался с головой в одеяло. Спустя долгое время он спросил из-под своего одеяла:

— А он очень противный, этот твой горбун?

— Завтра увидишь! — ответил барон, не отрываясь от письма.

Глава XI

Дождик барабанил по крышам упорно, точно ретиво взялся за какое-то требовавшее большого терпения дело и не хотел отставать от него. Серая пелена заволокла небо и с утра не пропускала солнечных лучей. На дворе было пасмурно, стояли лужи, и вода лилась из желобов.

Алтуфьев сидел у себя и читал, недовольный погодой, вчерашним разговором с бароном и присутствием в доме незнакомого, чужого, заранее неприятного человека. Это присутствие каждую минуту чувствовалось по степенной, сдержанной суетне в коридоре и столовой, где накрывали завтрак. Барон показался мельком, один раз, и исчез, очень озабоченный и серьезный.

В коридоре Алтуфьев видел великолепного лакея Рыбачевского, толстого, с седыми бакенбардами, в сером пиджаке с медными пуговицами и гербовыми петлицами. Лакей ходил и нагибался, точно для того, чтобы не задеть головой о потолок или дверь, казавшиеся ему слишком низкими.

Алтуфьева позвали завтракать. Он вышел в столовую первым. Стол был накрыт со всевозможной тщательностью. У тарелки гостя лежали фигурные серебряные ножик с вилкой, украшенные вензелем, стояли золотая солонка и бутылка воды «Аполинарис». Все это было, очевидно, привезено с собой, потому что у барона не было таких ножей и вилок и не было «Аполинариса».

— Вот позвольте представить вам моего приятеля, Григория Алексеевича Алтуфьева, — сказал еще в дверях барон, пропуская вперед Рыбачевского и почтительно нагибаясь к нему.

Это был горбун, маленького роста, с выдавшейся сильно грудью и вздутым загривком, с большой, вдавленной в шею головой, закинутой назад. Он брил усы и бороду, что придавало его лицу, покрытому морщинами, неестественную моложавость. Его редкие, с сильной проседью волосы были аккуратно подстрижены, смочены и причесаны. Надменный вид закинутой головы увеличивался сильно высунувшейся вперед нижней челюстью.

— Очень рад познакомиться с вами, — проговорил он, протягивая свою длинную руку Алтуфьеву и взглядывая на него снизу вверх. (Глаза у него были серо-зеленые и, казалось, без всякого выражения.) — Вы из каких Алтуфьевых, ваш батюшка жив?

Григорий Алексеевич ответил, что потерял отца еще в детстве, а матушку — несколько позже.

— Так! — сказал Рыбачевский. — Служите?

— Мы оба — сослуживцы, — подхватил барон, видя, что его приятель хмурится, и укоризненно взглянул на него.

Сели за стол.

Подали яичницу-глазунью. Барон с некоторой тревогой оглядел блюдо и стал следить за Рыбачевским, как тот отнесется к этой яичнице. Рыбачевский не побрезговал ею, и барон остался доволен.

Алтуфьев был голоден и принялся за еду, желая одного лишь: чтобы его оставили в покое и перестали замечать. Ему страстно хотелось так вот прямо сказать горбуну, что он знает из его прошлого нечто такое, за что имеет право не любить его.

— А скажите мне, прошу вас, — заговорил Рыбачевский, выпрямляясь, чтобы казаться как можно выше, — неужели после смерти собственницы этого имения не остались какие-нибудь записки или письма?

— Осталось что-то, только немного, — поспешил ответить барон. — Мне самому некогда было, я вот его просил посмотреть, — показал он на Алтуфьева.

Григорий Алексеевич, низко было нагнувшийся над своей тарелкой, поднял голову и во все глаза посмотрел на Рыбачевского. Всего ожидал он от него, но только не такого вопроса.





Рыбычевский тоже глянул своими лишенными выражения глазами и спокойно ждал, что ответит Алтуфьев.

«Ну, сейчас ты у меня потеряешь это спокойствие!» — подумал тот и произнес значительно и подчеркивая слова:

— После Евлалии Андреевны остались письма и тетрадь.

— Евлалия Андреевна — это, должно быть, ваша тетушка? — усмехнувшись и как бы вскользь спросил Рыбачевский у барона.

Тот наклонил голову.

— Я с большим любопытством прочел бы эти вещи, — продолжал Рыбачевский, все по-прежнему вполне владея собой. — Дело заключается в том, что, мадам Евлалия Андреевна была близка с моей бывшей belle-soeur, [1] графиней Горской, и, вероятно, в ее письмах и тетрадке меня лично очень бранят.

«Что это — смелость, откровенность или просто наглость?» — внутренне удивлялся Алтуфьев.

— А я очень люблю узнать, как меня бранили люди, в особенности уже не живущие, когда я живу еще, — добавил Рыбачевский и рассмеялся.

«Нет, этой тетрадки я не отдам тебе!» — решил Алтуфьев и проговорил:

— К сожалению, я уничтожил и письма, и тетрадь.

— Зачем же сделали вы это?

— Чтобы никто не мог прочесть их!

— А сами вы не читали?

— Нет! — ответил Григорий Алексеевич и сделал глазами знак барону, что потом наедине объяснит ему свое поведение.

Дождик лил не переставая. В воздухе стояла такая сырость, что Рыбачевский, боявшийся простуды, просил не отворять даже окон.

Разговор за завтраком, начавшийся несколько недружелюбно, затем, благодаря такту барона и спокойствию Рыбачевского, перешел на общие вопросы и стал к концу совершенно мирным, в особенности после нескольких стаканов доброго красного вина.

Когда кончили завтрак, встали из-за стола. Когда встали — нужно было идти куда-нибудь.

Горбун уселся против самого портрета, едва доставая пол ногами, и, закинув голову на спинку, прищурился с видом человека, хорошо поевшего и испытывающего полное довольство своей жизнью. Барон почтительно притих.

— Так отчего же вы не хотели, чтобы кто-нибудь прочел эту тетрадь и эти письма? — обернулся вдруг Рыбачевский к Алтуфьеву, как бы проснувшись от долгой дремоты, и глянул, широко открыв глаза.

Один миг они блеснули совсем зеленым огнем и сейчас же снова потеряли всякое выражение.

— Мне казалось, — ответил Алтуфьев, не теряя на этот раз хладнокровия, — что, вероятно, там есть вещи, касающиеся чужой интимной жизни, в которую входить никто не имеет права.

— Так! — произнес Рыбачевский. — Красивая была женщина, очень красивая! — показал он на портрет барону. — А вот умерла, и что осталось от ее красоты:

Он остановился, но улыбка его как бы договорила: «А мы вот живем…»

— Так она умерла? — сказал Алтуфьев. — Вы наверно знаете это?

— О, совершенно наверняка! «Она бесследно исчезла с лица земли», как сказал кто-то из поэтов.

— Неужели бесследно?

— Я думаю так.

— А я думаю, что ничего в мире не проходит бесследно, — возразил Алтуфьев, — и покойная графиня, может быть, слышит нас теперь.

— Он в последнее время в деревне мечтателем стал, — проговорил барон, как бы извиняясь за приятеля перед Рыбачевским.

— Ну что ж? В этом нет ничего дурного, — сказал тот в сторону барона и обернулся вновь к Алтуфьеву: — Только не все ли мне одинаково, молодой человек, слышит она нас или нет? Пусть слышит, если это нравится… Но только, я думаю, пора ей и покончить с землею… Пожила в свое удовольствие и довольно!

1

Невесткой.