Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 51

Иногда Мусатов снова обращается к бытовому жанру. Но и тут он стремится не к рассказу о событии (выделено мною. — М.Д.), а к образному воплощению лирического замысла, к выразительности и впечатляемости. Тематический состав его рисунков резко меняется в эти годы. Сюжеты различны, но всегда имеют простор для воплощения чувств и настроений действующих лиц — «Возвращение на родину», «Скрипач и девушка», «На кладбище»… Все эти рисунки полны поэтических, иногда грустных, тоскливых, иногда светлых раздумий. Недаром молодой художник избирает в это время и в русской, и в мировой живописи тех художников, чьё творчество — воплощение лиризма и душевности»31,— примем и этот вывод исследовательницы. Становится совершенно ясным: творческое внимание Мусатова ориентировано уже на внутреннее состояние души. Внешнее становится лишь оболочкой душевного.

В то же самое время произошло одно важное — внешнее! — событие, обеспечившее художнику сносное (более или менее?) материальное существование. Деятельная Евдокия Гавриловна (отец, страдавший неизлечимой душевной болезнью, по большей части находился тогда в лечебнице) затеяла строительство дворового флигеля для проживания всей семьи, дом же надстроила и предназначила для сдачи внаем. Вот откуда и средства на жизнь, которую живопись обеспечить не могла. Реальная жизнь вершилась в направлении прямо противоположном творческим стремлениям Борисова-Мусатова.

Строительство не могло не привлечь родню и знакомых, а они не могли удержаться от пересудов, сомнений: не лучше ли наследнику заняться чем-то более основательным, нежели «картинки». Можно, разумеется, осуждать их «обывательскую» ограниченность, но что ж поделаешь, коли на житейском уровне творческое существование художника не находило понимания? Хотя, сомневаться не приходится, досужие разговоры, докучливые советы не могли не досаждать, не раздражать. Средство от них одно, надежное, но и тягостное: прекратить общение. Впрочем, для человека, который и вообще от мира в конце концов искусством отгородился, это естественно. Эгоизм, самоизоляция, презрение к человеческим нуждам — Бердяев знал о чем писал, давая оценку культурной элите своего времени. Позднее, поселившись в Саратове на долгий срок, Борисов-Мусатов так отзовется о своих «бедных односельчанах»:

«…Я забываю, что люди и здесь существуют.

Мне кажется, что их здесь нет,

Или я их так глубоко презираю»32.

Тоже своего рода мизантропия. Прав ли был художник — пусть каждый судит по своему разумению.

Он вообще сходился с людьми трудно. Среди его московских и петербургских знакомцев — земляк, саратовец Дмитрий Щербиновский, звезда Академии. Не будь давних связей по коноваловскому еще кружку, вряд ли сошелся бы с ним Виктор Мусатов. Все, П.П.Чистяков в том числе, прочили Щербиновскому блестящее будущее. Но этот великан, силач, зажигательный оратор, чарующий собеседник, редкий эрудит, живописец сверкающего дарования (так характеризовал его Грабарь) кончил ничем, затерялся в безвестности, пополнил ряд самолюбивых неудачников, обвинявших во всём судьбу, чьи-то «происки», но никак не себя. Вероятно, внешнего блеску было много, но не глубины — на том все и обманулись.

Грабарь, товарищ Щербиновского, вошел благодаря этому в число мусатовских приятелей. А ещё соученик по Академии Александр Душников, сибирский уроженец. Он происходил из купеческой семьи, в купечество потом и вернулся, бросив все художества. Мусатов негодовал: не с его отношением к искусству принять подобную измену спокойно. Отец несостоявшегося живописца был связан со ссыльными Бестужевыми, слыл либералом и недолюбливал власть. Вероятно, сын рассказывал приятелям об отце, декабристах, либерализме и прочем, но вряд ли это могло Мусатова слишком захватить и взволновать.

Мелькает среди прочих имен — редкое: Мариамна. Обладательница его, по фамилии Веревкина, дочь коменданта Петропавловской крепости, часто собирала у себя соучеников-художников. Она имела возможность выписывать все новейшие издания по искусству — и просвещала «мало по этой части искушенных» (Грабарь) друзей. Грабарь признался, что имена Э.Мане, Ренуара, Дега он услышал именно от неё — впервые. Вероятно, такое же признание мог бы сделать и Виктор Мусатов. Позднее он попросит Грабаря прислать ему фотографию бывшей соученицы. И незадолго до смерти даст родившейся дочери редкое имя — Мариамна. Имя слишком даже редкое, чтобы могло произойти случайное совпадение.

В Академии Мусатов проучился неполных два года. После возвращения с каникул особенно своевольничал. Товарищам же, по их отзывам, его цветовое фрондерство нравилось. Лушников, например, вспоминал: «Как-то у меня на квартире Мусатов написал эскиз, изображающий каменную сидящую фигуру, отдаленно напоминающую врубелевского Демона. Нас, всех его товарищей, этот эскиз буквально поразил изысканной тонкостью колорита и высоким мастерством. По гамме бледно-фиолетовых, голубых, зеленых и серых тонов эскиз несомненно перекликался с Врубелем, но в то же время в нём уже звучали и чисто „мусатовские” цветовые лады»33.

В марте 1893 года, почти в самом конце петербургского обучения, Мусатов участвовал во встрече большой группы молодых художников со старцем Н.Н.Ге. Собралось, на той же квартире Лушникова, человек тридцать — сорок. Встреча была обставлена с мрачной таинственностью: сходились по одному, пробираясь по какому-то мрачному подвальному переходу. Скорее всего, играли в конспирацию — ощущение, будто совершается нечто недозволенное, щекотало нервы. Ничего предосудительного на самой встрече, впрочем, не произошло.

Ге всегда был прекрасным собеседником, умел хоть кого увлечь, заразить своими разговорами. В тот мартовский вечер он рассказывал о своих академических годах как будто и с теплотой, но вообще-то он уже был в то время противником всякого обучения. «Учиться можно, но учить нельзя»— вот в чём он был убежден несомненно.

Вообще Мусатов встречался с Ге не один раз, но всё в Москве. Хотя, вероятно, любимые свои идеи старый художник развивал постоянно. Может быть, хоть на миг, да закрадывалось сомнение у молодых, когда слыхали они такое: «Да, живопись… Ею занимаешься, но не всегда её уразумеваешь. Как разгадать её? Это происходит сразу или не происходит никогда»34. Однажды Ге рассказал, как это случилось с ним самим: довелось ему как-то наблюдать за работою К.Брюллова— вот тут-то всё и произошло: ««Ах, вот он что! Так, так! А я и не знал». Тут сразу я всё понял, понял всё, что нужно, и почувствовал счастье. Это не передаётся словами. С тех пор мне не был нужен никто. Никакие преподаватели»35. Но для подобного озарения нужно быть гениальным учеником.

Все эти речи никаких последствий для нашего героя не имели. А вот то, что Ге одним из первых с восхищённым удивлением отозвался об импрессионистах и сам отчасти использовал их приёмы, для Мусатова было небезразлично. Через то и самому ему предстояло пройти.

Слушателям своим петербургским Ге советовал держаться «московского духа», который он противопоставлял академической мертвечине, — не знаменательно ли, что это довелось слышать Мусатову незадолго до вынужденного расставания с северной столицей? Может быть, напутствия старого мастера хоть немного утешили его печаль от неизбежности того, к чему он вовсе не стремился?

Всему положил конец тяжелейший приступ болезни. Операция на позвоночнике — врагу не пожелаешь. «Болезнь в высшей степени упорная и требующая лечения при возможно лучших гигиенических и климатических условиях»36,— заключили доктора. Петербургские же условия, как известно, не из лучших.

Но учение, как там ни ругай его Ге, необходимо было продолжать. После летнего саратовского отдыха, трудного выздоровления пришлось возвращаться в Москву — хочешь не хочешь. В сентябре 1893 года он впервые подписался на деловой бумаге, поданной в Училище: «Борисов-Мусатов».