Страница 14 из 99
Слева и справа от дорожного серпантина проплывали сторожевые заставы. Многие из них были обнесены рядами колючей проволоки вплетенными в них порожними консервными банками. Когда налетал ветер, банки недовольно позвякивали. А эхо разносило этот консервный перезвон далеко окрест.
Время от времени мы тормозили у очередной заставы, нам давали перекусить и выпить водки. Она горячила кровь, поднимала настроение и глушила чувство опасности, без которого ехать по тем местам было легче: казалось, ты сбрасывал с плеч целую тонну груза. На иных заставах предлагали посмотреть видеофильм с Брюсом Ли или Сильвестром Сталлоне в главной роли. Начало боевика ты видел на одной заставе, продолжение — на второй, а концовку — на следующей.
Порой мелькали тощие голые деревца, торчавшие из каменистой земли, точно костлявые руки мертвецов с растопыренными заледеневшими пальцами. Высоко в горах едва виднелись сквозь пургу выносные посты, затерявшиеся в снегах и одиночестве. Странные названия были у них: "Ласточкино гнездо", "Марс", "Луна", "Жемчуг" или "Мечта". Чем романтичнее название, тем удаленней и выше пост.
Солнце незаметно превратилось в Луну. Она белела круглой пробоиной на черном щите неба. Надо было искать место для ночлега.
— Видите вон там огоньки? — крикнул мне механик-водитель.
Глянув в триплекс, я кивнул.
— Это пятьдесят третья застава. Там можно заночевать. А я двину дальше — к туннелю. — Он надавил на педаль, и машина пошла бойчее.
Минут через пять мы распрощались, и я, спрыгнув с бронетранспортера, пошел по узкой тропинке в сторону едва мерцавших огней.
Застава утопала среди снегов в седловине между горами, невидимые пики их растворялись в темноте. Гул КамАЗов, тянувшихся на север, сник, и я почувствовал, как на землю плавно опускается тишина. В небе неподвижно висели осветительные бомбы, издали напоминавшие светлячков.
Застава была по-военному чумаза и грязна, и, когда я открыл скрипучую дверь, на меня пахнуло сладковатой сыростью. В углу темного коридора трещала рация. Близ нее на табурете сидел дневальный. Он грел черные от копоти ладони над консервной банкой горящей солярки. Тени и блики света гонялись друг за другом по стенам коридора.
— Вам кого? — спросил дневальный, подняв на меня воспаленные глаза.
— Кого-нибудь из офицеров, — ответил я.
— Комбат Ушаков вон там, за дверью, — дневальный пошевелил над огнем промерзшими пальцами.
В этот момент распахнулась дверь, и я увидел человека средних лет — рычагастого, тощего, с измученным лицом. От всей его громадной, чуть сутулой фигуры, от впалых щек, ранних морщин, от глаз с желтоватыми белками веяло многомесячной хронической усталостью.
— У-у-у-ушаков, — заикаясь, сказал он.
Я назвался и сказал, что ищу место для ночлега.
— Милости п-п-прошу. — Он слегка посторонился и дал мне пройти в комнату.
— Так вы тот самый знаменитый Ушаков? — спросил я, усаживаясь на скрипучую койку.
— Знаменитый-незнаменитый, н-но Ушаков, — ответил он и присел на противоположную койку. — А вы тот самый журналист, который опозорил десантников?
— В каком смысле? — не понял я.
— В п-прямом. — Он подбросил несколько лучинок в "буржуйку", шипевшую рядом. — Ведь это вы описали засадные действия, в которых участвовали джелалабадские десантники, обутые не в горные ботинки, как полагается, а в кроссовки.
Я сразу же вспомнил разгневанное письмо одного майора из Рухи, полученное мною год назад в Москве. Когда я вскрыл конверт, оттуда пахнуло гарью, порохом, войной.
— Ваше письмо было самым злым из всей почты, которую я получил после публикации повести про Афганистан. Тогда вы были еще майором. Поздравляю с очередной звездочкой. Честно говоря, я не очень понял вашу критику. Ведь кроссовки, пакистанские спальники, "духовские" фляги — все это было правдой.
— Я вам вот что скажу. — Ушаков ударил ладонью по табурету. — У нормального командира солдаты одеты по Уставу, а вы показали банду расхлебаев, нацепивших на себя все трофейное барахло Ведь это же стыд и с-срам!
— Конечно, стыд и срам, — ответил я.
— Но вы этим срамом в-в-вострргались! — Ушаков разволновался и никак не мог прикурить сигарету.
— Вам померещилось, — сказал я и подумал: "Ну и влип же я. Теперь придется всю ночь выслушивать нравоучения".
Ушаков взял со стола гребень, расчесал рыжие усы, а затем по-гусарски подкрутил их кончики. Эта процедура чуть успокоила его.
— В армии и так полно разного дерьма. — Он выпустил изо рта струйку дыма. — И н-нечего его пропагандировать… Ладно, не берите в голову. Это я так. Кто старое п-помянет…
Он глубоко затянулся, а когда выдохнул, я не увидел дыма.
— Есть хотите? П-проголодались небось с дороги. Сейчас сварганим что-нибудь. — Он встал, хрустнул суставами затекших ног и скрылся за дверью.
…Батальон Ушакова прибыл из Рухи на Саланг в сентябре 88-го. Он входил в состав полка, который потом стал известен как "рухинский". Полк был одним из самых боевых в Афганистане. На его долю выпало немало тяжелейших сражений и еще больше обстрелов. Передислокация на Саланг, где в последние месяцы было относительно спокойно, казалась мотострелкам лирическим отступлением после Рухи. Местечко это имело славу самой гиблой и опасной точки в стране. Даже полет туда и обратно воспринимался иными штабистами как геройство. Ушаков вместе с однополчанами провоевал там два года.
Прибыв на южные подступы к перевалу, батальон занял пять застав вдоль дороги Кабул — Саланг и выставил три выносных поста в горах. Сам Ушаков расположился на пятьдесят третьей, где стояла минометная батарея двадцатичетырехлетнего страшего лейтенанта Юры Климова.
Так что с сентября 88-го оба комбата жили вместе. Ушаковскому батальону была определена зона ответственности в двадцать километров — вплоть до 42-й заставы, которую занимали десантники-востротинцы[17].
— Я и сам люто есть х-хочу, — сказал выросший в дверном проеме Ушаков. В его правой руке шипела сковородка, брызгаясь во все стороны обжигающим свиным жиром. — Харчи под завязку войны у нас маленько оскудели. Потребляем остатки запасов: т-тушенка, консервированная картошка, репчатый лук, рис да сгущенка. Но главное, — солдат сыт и обут. Недавно "духи" подарили б-барана. Наш повар-узбек мастерски разделал его. Так что иногда мы и попировать горазды. Накладывайте себе побольше. Это ужин. Сегодня нам больше ничего не светит.
Ушаков прикрыл глаза, вдохнул сизый пар, поднимавшийся от сковороды, улыбнулся и отвалил мне в миску царскую порцию.
Я внимательно посмотрел на него. Чем-то он походил на страну, в которой родился: огромный, доверчивый, не помнящий обид, веселый и грустный одновременно. Хорошие у него были глаза: он как бы хмуро сиял ими. Порой невидимая волна пробегала по его лицу, и оно становилось печальным, но все-таки чаще светилось неясной улыбкой. Голос был глуховат, насквозь прокурен. Красно-коричневая кожа обтягивала скуластое лицо. И хотя шел ему лишь тридцать седьмой год, сквозь поредевшие светлые волосы просвечивали по бокам высокого, с сильными надбровьями лба бледные залысины. Всем своим обликом Ушаков напоминал усатых русских солдат на полотнах, посвященных баталиям 1812 года.
Когда я разговаривал с ним, мне казалось, что он родился, уже зная то, чему сам я выучился гораздо позже, по книгам. И хотя с самого начала он дал мне понять, что журналистов не очень-то любит, все равно я разглядел, вернее, почувствовал в нем сквозь эту неприязнь редкую на войне доброту человека к незнакомому человеку.
— Б-беден тот, — сказал Ушаков, бросив в кружку пару кусков сахара, — кто видит снег только белым, море — синим, а траву — зеленой. Весь смысл жизни в сочетании и смешении цветов. И журналист это тоже должен понимать. Иначе про эту в-войну писать нельзя. Иначе — фальшь и ложь… Сколько мне приходилось читать о сражениях, которых и в помине не было, а о реальных битвах — молчок. Сколько трусов мы провозгласили героями, а и впрямь храбро воевавших людей газеты игнорировали. "Чижик"[18] ходит весь в орденах, а солдат…