Страница 2 из 15
Когда последний силуэт туманом растворился в темноте леса, я осторожно вышла из своего укрытия, задумчиво зализывая ранку на пальце. Запоздало настигло меня осознание, какой жуткой участи я избежала, и сердце заполошно стучало о ребра, не желая успокаиваться. Сама не понимая, что и зачем делаю, я подошла к опустевшему, покинутому алтарю. На траве рядом с ним лежала пара последних, забытых яблок, сморщенных и подгнивших. Корзинка, валявшаяся у самых корней, от одного прикосновения развалилась на части, словно береста, скреплявшая прутья, давно истлела.
Я поспешила покинуть опушку, вернуться домой, пока тропа еще виднелась в густеющей ночной темноте, но как бы я ни выбивалась из сил, все равно пришла к усадьбе уже после полуночи. Благодарно коснувшись искривленного ствола старой яблони, склонившейся у крыльца, как в детстве попросила у нее сил вынести недовольство матушки – я не сомневалась, что она будет гневаться.
Но она молчала. Она встретила меня у камина, укутала в плед и поднесла чашку с подогретым вином. Только дома, у живого огня, я поняла, как сильно заледенела, словно побывала в могиле.
Я ждала, что мать будет бранить меня и за позднее возвращение, и за разодранное платье, а более всего – за то, что я подглядывала за добрыми соседями, выведав тайну нашего благополучия. Ведь каждому ребенку известно: плату угощением дивные берут лишь за то, что сами и дали.
Но мать улыбалась, а взгляд у нее был довольный, как у сытой кошки. Разбуженные сестры, подавленные и молчаливые, вычесали репьи из моих кос, приложили компрессы с бальзамом к расцарапанной, израненной коже. Слуги же, хмурые и испуганные, сожгли лохмотья, в которые превратилось мое платье после острых шипов.
Мрачное настроение обитателей поместья пугало меня особенно сильно по сравнению со спокойной, горделивой радостью моей матери. Их страх стал мне понятен, когда я услышала сплетни прислуги.
Недобрая весть текла из уст в уста, обрастая пугающими подробностями, оставляя в сердцах слушателей лишь оторопь и тоскливый древний ужас перед темным и непознаваемым. И куда бы я ни пошла, всюду преследовал шепот.
Что старшая хозяйская дочь вернулась в отчий дом ровно через год и один день.
2
– Добрые соседи обошлись с тобой жестоко, – сказала мать, когда я наливала ей чай за завтраком. Сестры мои не составили нам компанию: младшая, Маргарет, еще спала, наслаждаясь отсутствием обязанностей, а средняя, Элизабет, еще на заре уехала с управляющим в столицу – проследить за продажей яблок королевской семье. Дворецкий был хитер, изворотлив, как змей, и всегда пытался уплатить цену ниже положенной.
Раньше мать лично контролировала эту сделку, на все хитрости лукавого служащего отвечая скупой и спокойной улыбкой.
Еще год назад это могло бы стать моей обязанностью.
– Да, – задумчиво повторила мать, поднося ко рту наполненную до краев чашку так, что чай не расплескался, даже не шелохнулся. – Слишком жестоко. Они украли слишком много времени, чтобы ты смогла вернуться к прежней жизни, и слишком мало – чтобы начать новую.
Я неосознанно потянулась к нитке рябины, скрытой плотной и грубой тканью скромного домашнего платья. Мать сама завязала намертво узел этого странного ожерелья на моей шее, и теперь, только прикасаясь к нему, я находила успокоение.
Одно за другим я сгрызала жесткие зеленые яблоки, давясь кислой слюной, но все равно не чувствовала себя в безопасности. Слуги косились на меня, говорили, только отводя глаза да сжимая в карманах нехитрые обереги – щепки боярышника, сухой чертополох да ржавый гвоздь. Я не могла их винить – я сама себе не доверяла.
Мать же относилась ко мне так, словно добрые соседи благословили меня, а не прокляли. Впрочем, кому, как не ей, понимать их извращенную логику?
– Я бы предпочла, – говорила она, когда я только вернулась, – чтобы наследницей осталась ты, ты, уже знающая, кому мы обязаны своим процветанием, кому мы обязаны до конца времен платить дань. Но добрым соседям удобнее не умная хозяйка их сада, а послушная; та, что, как лошадь в шорах, будет ходить по кругу и видеть только то, что ей дозволено. Та, что рано или поздно нарушит их законы, просто не зная о них, не зная, насколько жутким будет наказание.
– Слуги боятся меня, – перебила я тогда ее речь. – Я слышала их шепот: по ночам в моем окне горят зеленые огни, а в комнате пахнет осенним лесом и гнилыми листьями. Они не врут – я и сама видела, как за ночь густой зеленый мох вырастает на камнях в камине. Только если всю ночь поддерживать огонь, сырость отступает. Но разве хоть одна из горничных согласится на это? Слуги боятся меня, и я не могу их винить.
– О, дорогая, – невесело усмехнулась мать, – ты еще не видела, что по ночам творится в моих покоях.
Больше мы к этому разговору не возвращались. Наследницей и хозяйкой так и осталась Элизабет, и в глубине души я была этому рада. После пиршества дивных соседей я не могла смотреть на красные яблоки, не могла без отвращения вспоминать сладость их мякоти. Стоило взглянуть на них, и тут же, как наяву, представлялась кровь, стекающая по дивным лицам, кровь, что яблочным соком запятнала мои пальцы.
Я жила тенью в собственном доме, изгоем, общества которого не чурались лишь двое – мать, однажды сама взглянувшая в глаза дивных соседей, и Маргарет, еще по-детски бесстрашная и мечтательная. Так продолжалось до осеннего равноденствия. Матушка уехала за неделю: слуги поговаривали, что в столицу, аж к королю, но сами не верили своим словам. Разве он снизойдет до своих вассалов?
Прислуга расслабилась, распустилась, больше сплетничая, чем работая. Мне казалось, что шепот преследует меня на каждом шагу. Элизабет ворчала: ее власть наследницы и преемницы заканчивалась за границей сада – в поместье слуги относились к ней с натянутым почтением, нелюбовью, смешанной со снисхождением. Ее приказы исполняли спустя рукава, и Элизабет трепетала от едва сдерживаемой злости – ведь Маргарет баловали, тайком подсовывая ей самые сладкие кусочки, с истовой радостью выполняли любой каприз. Меня же и жалели, и боялись, и любую просьбу спешили выполнить побыстрее, чтоб избавиться от моего присутствия, а после, тайком, подсовывали угощения.
Элизабет меня недолюбливала – может, считала, что я все еще угрожаю ее эфемерной власти. Но она единственная без дрожи входила в мою комнату, смотрела на вьюны в камине равнодушным взглядом, словно не замечая их, когда даже храбрая в своей наивности Маргарет не решалась переступить порог моих покоев.
За ночь равноденствия стены моей комнаты сплошь покрылись густым мхом, а между плитами пола пробились мелкие бледные грибы, тонкие и полупрозрачные.
Начиналось темное время года, когда солнце бежало от нас, скупясь на тепло. Все дольше горели костры в полях, все быстрее прогорали свечи, а в сгущающихся тенях мне мерещились тонкие угловатые силуэты, бледные хрупкие пальцы и мелкие острые зубы, словно дивные соседи следили за мной, за каждым действием, жестом, мыслью. Словно явились лично полюбоваться на результат своей шутки.
Я запретила себе думать о них, запретила себе вцепляться в рябиновое ожерелье, обжигающее кожу.
Железо в моей комнате проржавело насквозь. Однажды ночью я взялась за подсвечник, чтобы спуститься на кухню и зажечь свечи от очага – огонь, который высекала я, не разгорался, потухал, исходя дымом, – и подсвечник рассыпался в моих руках, оставив после себя ржавые пятна на пальцах.
Возвращения матери я ждала с нетерпением и надеждой: казалось, стоит истинной хозяйке поместья ступить на подъездную дорожку, как все безобразия и ужасы прекратятся и добрый народ уймется. В конце концов, они и так уже достаточно отплатили за неуважительное любопытство.
Мать вернулась за десяток дней до Самайна, когда селяне уже вовсю собирали орехи для праздничного угощения и резали на зиму скотину. Стоило ей переступить порог дома, как привычное течение жизни восстановилось само собой: огонь перестал отливать зеленым по краям, в скрипе половиц затихла едва угадывающаяся тоскливая мелодия, а мох на стенах и ржавчина на железе оказались всего лишь игрой света и тени.