Страница 25 из 53
А чем я только не занимался! Кем только не был! И сам стал забывать. Кончил школу, стал конюхом. Весной пас лошадей, летом пас, а в сытую осень колхозные аргамаки-скакуны все, как один, захромали. Начальство допрашивает: «Почему? Как пас? Может, ты контра?» Я только глазами моргаю. А что, вы думаете, было-то? Выгоняю лошадей в ночное; двух-трех, которые получше, заарканю и привяжу. Ночь наступает, и я то на одной, то на другой начинаю скакать. Да еще как! Темень! Перед собой лошадиных ушей не вижу, а схвачусь за гриву, несусь и несусь. Куда, сам не знаю. Батаа, что я в этом находил хорошего? Видно, молодость… Ветреная, шальная, легкая, как кузнечик, быстрая, как рысь, молодость… Жеребец, помню, был — Ребусом его звали, — так и стелется, так и стелется… Теперь я уж не тот… Потом, знаете, любая кляча подо мной сразу же начинает горячиться, танцевать. Верно в народе говорят: какое сердце у всадника, такое и у лошади… Да… А если чуть-чуть разгорячишься, да при этом сидишь на полудиком стригунке, ну, тогда — сломя голову — играй на людских нервах! У-ух… то на одно стремя, то на другое, то на гриву, то на круп. Вот-вот грянешься оземь… А собаки за тобой… Господи! Ведь так убился двоюродный брат мой Йорго. Мчался и ударился головой о телеграфный столб. Только после этого стал мой пыл убывать.
…Ну, потом война началась. Об этом и вспоминать не хочу — опять сниться будет. Меня на ней сразу определили. Говорят: ты из тайги — будешь снайпером. Память фашистам о себе, думаю, оставил… Вернулся. Грудь вся сверкает, звенит. Э, нет, молодцы, вы не подумайте, что я как Элек, мой шурин, нацепил на себя все от значка железнодорожника — хотя он толком и паровоза-то не видел! — до «Матери-героини». Все свои, все заслуженные. Если бы вы меня тогда видели… У кого глаза болели, на мою грудь близко смотреть не мог.
Вернулся домой. Как же человека с такими наградами заставить делать простую работу. Сказали: давай физруком в школу. О, здорово я учил. «Шагом марш!» Некоторые ребятишки не могли понять, где право, где лево. Всего полгода проработал. Сняли… Конечно, снимут — ефрейтор. Да и то перед демобилизацией присвоили… Что делать теперь? Говорят, иди в милицию. Да мне хоть кем. В милиции интересно.
Кем же меня потом выдвинули? Налоговым агентом. Немного поработал, сразу заговорили, что будет из меня толк, а если постараюсь, даже в должности повысят, и тогда мне работать не в Корболу, а в самой столице района. Как назло… тьфу, черт побери! Тогда начальником моим был Зырянов. Русский, однорукий. По-алтайски сыпал даже лучше, чем я. Однажды привез я в район налог и не нашел подводы, чтобы вернуться в Корболу. Вечером иду, встретил Зырянова. «Пойдем ко мне, переночуешь». Постелили мне на полу. Просыпаюсь среди ночи: шум какой-то в горнице. Прислушался: ссорятся мои хозяева. Мне-то что, муж и жена — одна сатана. Лежу. Ругань пуще. Муж жене: ты такая! Жена визжит: ты эдакий! и вдруг — кёк ярамас![5] — упало на меня что-то мягкое, теплое и вцепилось когтями в локоть. Перепугался я! Но звука не проронил. Пощупал — котенок… Скинул его с себя, а он опять на меня, царапается, кусается, — играет. Щекотно! Вот-вот захохочу — ох и щекотливый я… Ну поймите мое положение: как же можно мне смеяться, когда хозяева поносят друг друга. Что они подумают? А котенок проклятый никак не отстает. Смеюсь я и смеюсь потихоньку в подушку. Тут он как вцепится в мою голую пятку!.. Не выдержал, взорвался, не помню, что было. Пришел в себя, у мужа с женой тишина. Утром встал, приглашают чаевать. Я отказался, сказал, живот болит, позавтракал в этой чайной, ей-богу, вон за тем столом. Ну, после такого случая какое уж повышение по службе…
Чайную помянул? К слову пришлось. Так уж и быть, расскажу заодно. Нам тогда, наверное, лет по двенадцать было. Пришли мы сюда, сусличьи шкурки сдавать в госторг. Получили деньги. Как миновать чайную? Зашли. Про аппетит и говорить не стоит — верст двадцать отшагали. И тут Ийгуй, друг наш, бросает свою ложку, выбегает на улицу. Удивились мы, выходим, видим, Ийгуй навалился грудью на забор. «Что с тобой?» — «Э-э, ребята, разве не заметили? Ведь в тарелках листы из веника, каким в бане хлещутся». Мы тут же… А что было? Ну, конечно, — лавровый лист…
Выгнали меня, значит, из налогового отдела.
Нет, нет, о работе больше не хочу говорить. Про нее разговор никогда не кончится. Я вам не рассказывал, как секретарил, бригадирил, как был кузнецом, комбайнером… Кем я только не был… Лучше, ребятки, расскажу я вам, как женился. В моей Корболу есть парень. Звать его Командир. Троюродный брат моей жены. Он любит рассказывать молодежи: «Хотите знать, как призываться в армию? Слушайте меня». А я им же: «Хотите знать, как жениться, узнаете, — говорю, — только у меня».
Ну, расскажу, как женился. О-о, выбрать, просеять через сердце-решето всех женщин, чтобы осталась одна, — дело нелегкое, хлопотное, ребята. Все слова, какие есть на свете, выскажете, до самого последнего слова дойдете… Возвратился я тогда из армии. Говорил ведь, грудь у меня сверкает, звенит. Что еще надо для девушки? Как говорится, глаз девичий живет там, где красно и пестро. Попробуйте как-нибудь зимой проехать с возом сена по улице — все коровы увяжутся. Так и девушки за мной. Если говорить правду, конечно, не так… Замечаю я, ходит на гулянки черноглазая, ладная одна. Так танцует, так поет… И глазам моим она понравилась, и сердцу от нее теплее сделалось. Взял я ее в жены. Звать, оказывается, Кожончи — певунья. Сыграли свадьбу. Односельчане от мала до велика — каждый за пазухой свою чашку-ложку несет — все собрались. Барана одного съели, ячменного супу похлебали, арачки немного выпили, попели, поплясали и разошлись. Год прожили, жена моя не сегодня — завтра обрадует меня дитятей. Рад я — земли не чую. Поехал на охоту, свежатины по такому случаю добыть. Возвращаюсь, захожу в свою избушку — что такое? — и холодно, и пусто, и жены нет, а матушка моя ревом ревет. «Что такое, мать?» — «Че-е, дитя мое, — отвечает мать, — сноху мою увез Шалдан, председатель из Еланду, пусть его дети конокрадами станут. Как нам быть, дитя мое?» У меня в глазах потемнело: ведь мы до того дружны были, меж нас и воде не просочиться. Но говорю: «Не плачьте, мать! Что, других девушек нет?»
Через месяц на ойынах-игрищах вижу — рыжая девушка ходит. До того яркая — не говорю, что ночь освещала, но вечером, ей-богу, вокруг нее светлей становилось. Круглая, как матрешка русская, и косы у нее толстые, с мое запястье. Глазам моим она понравилась, и сердцу моему от нее, конечно, тепло стало, взял я ее в жены. Звать, оказывается, Серьга. Односельчане — каждый со своей ложкой, чашкой — опять собрались, еще одного барана съели, поплясали, попели. Год проходит. И опять не сегодня-завтра жена меня дитятей обрадует. Я на охоту: как сидеть без мяса в такое время. Возвращаюсь. Захожу в избушку — так и чуяло сердце: и холодно, и пусто, и жены не видать, а матушка родная опять слезами заливается. «Что такое, мать?» — «И-и-и, дитя мое, — отвечает она, — лучше бы не тебе, а мне такой позор. Сноху мою заместитель, шельмец из Тожонты, Койнодор увез. Что нам делать, дитя мое? Как нам быть теперь?» — «Не горюйте, мамаша, — говорю. — Что, других девушек нет?» Малость еще походил холостяком, потом слышу, приехала к нам учительствовать одна девушка. Сходил я на разведку. Смотрю — вершка на два выше меня. «Зачем мне ее рост, мне она сама нужна», — решил я и, закрыв глаза на рост, взял ее в жены. Звать, оказывается, Илизабет Ивановна, или Сабату. Односельчане не все пришли. Говорят, надоело, сколько можно… Год прожили.. Дело опять до ребенка дошло. Опять я на охоту. Возвращаюсь, вхожу в избу — так и знал — холодно там, неуютно, жены, конечно, нету, а мамаша опять ревмя ревет. «Что такое, мать?» — «И-и-и, дитя мое, — отвечает мать, — твою Сабату увез — тьфу, забыла я, как его, чтоб ни дна ему ни покрышки — ну, тот, из Арынура, который из армии вернулся. Что нам делать, дитя мое, как нам быть теперь?» — «Не горюйте, мамонька, — говорю. — Что, других девушек нет?..» А на душе мрак ночной. Что это за женщины мне попадаются? И почему я им не нравлюсь? Зачем мне надо на охоту ездить?.. Э, молодежь, я же охотник знаменитый, как мой отец! Только в позапрошлом году перестал заниматься этим. Сколько можно красу гор уничтожать. Наверное, это сам всевышний пожелал — потерял я свою пищаль. Отцовское наследство было. Все за спиной носил, потом смотрю — нет на мне пищали. Где я ее оставил, не помню. Искал, но тайга большая… Э-э, если б я еще охотился, зачем бы теперь стал тащиться сюда с этими кобыльими да телячьими шкурами. Приехал бы с белкой, лисицей, соболем. А разных колонков и даже куниц у меня без счету было. Только мяса того зверья, которое я добыл, — наверное, тоже знак всевышнего, — нельзя было касаться огнем. Как коснулось его пламя костра, так, знаю, целый месяц пустой хожу. А плохо же это: судите — добыл косулю или архара, сейчас бы и шашлык сделать, — нельзя! Только варить. А откуда у охотника с собой казан?..
5
Кёк ярамас! — Черт побери!