Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 19



Но при этом, что интересно, бородач с малевалой особенно между собой ненавистичают. И не проходит малого мгновения, как забывают обо мне, старике, костюмах своих адамовых, слегка под кроватью запыленных, и начинают страшенным образом ругаться. Старик даже, в свою очередь, обо мне позабыл, сел в кресло и слушает их внимательно. Особенно бородач напирал: все он моего ненаглядного обвинял в воровстве да соглядатайстве. Дескать, он у бородача подглядел что-то, а потом это самое и украл. Причем не вещи какой драгоценной его, мускулистого, получалось, лишили, а чего-то другого, эфирного и понятными словами неописуемого. И в мою сторону тоже руками тыкал, как будто я за него в каком суде свидетелем. А потом вдруг подскочил, сдернул с меня покрывало и ну поворачивать в разные стороны, а затем – хвать за подбородок, и опять: туда мое лицо, сюда, и причитает по-ихнему. После чего старику в ноги повалился и давай себя в грудь бить, а в моего милого пальцем помахивать. Но и тот не дурак: тоже в ноги, и тоже руки воздымает, а сам чуть не плачет. Пока они так ныли, я прикрылась немного, чтоб не раздражать никого. Ну и для приличия тож.

Кончили они причитать, значит. Ждут, что старик скажет. Вижу, ему больше всего хочется им руки-ноги поотрезать, да и еще кой-что для полной острастки. Но почему-то, хоть и власть ему дана, того делать не хочет. Или даже не может. Нет, все-таки не хочет. Недолго он думал. Цедит им сквозь зубы два слова в ответ: дескать, отработаете по полной программе. И мол, а сейчас поворачивайтесь, ребята ко мне задом, к окну передом. Те, нечего делать, повернулись. Тут он с размаху отвешивает каждому правой ногой по мягкому месту – они аж прогнулись, но молча, даже не охнули, – и командует: давайте, собирайте вещички. Их и упрашивать не нужно: шмяк-бряк, натянули на себя все с грехом пополам и шварк вниз по лестнице. А старик встает, одаряет меня взглядом таким длинным, усмехается нехорошо и выходит.

После этого, как говорится, фортуна моя пошла на полный закат. Под режим я попала совсем казарменный, старичок полномочный, видать, от меня напрочь отступился, хозяин вообще носа не казал. Дважды, правда, приказали сойти в залу, а там оба мои гостя ночные: и бородач, и красавчик – сидят с какими-то инструментами. Не одни, при каждом помощники мелкие: бегают вокруг, суетятся, подай-принеси делают. И никто из двоих главных этих ко мне даже близко не подошел. Только подмастерья меня опять туда-сюда поворачивали – посмотри вбок, повернись вкривь, то на доску сажают, то прямо на стуле поднимают, то к какой-то колоде прислоняться заставляют, шею сколь можно вытянуть и сидеть неподвижно дурой стоеросовой. Этого и пять минут не стерпеть, все болит – спина, плечи, а пуще всего самая шея моя белоснежная. Я уж думала, она у меня навсегда кривая останется.

Не поверите, самое неприятное было вовсе не боль эта. Главное – чувствовала я себя все время не человеком, и не бабой даже, а, что ли, камнем каким. Оба мои рисовальщика как сговорились: молчали и без остановки чиркали непонятно чего в своих бумагах. Глянут на меня мельком и опять зачиркают. Только взгляды ихние были тоже не человечьи совсем, а другие… Как объяснить-то? Вот, на живое – на девку, к примеру, или на жратву – так не смотрят. Что-то у них в глазах стояло нелюдское, ненашенское, чуть не потустороннее, колдовское, но не как у хозяина, а взаправду, без крови всякой. Мне даже предложи из них кто тогда – мол, давай, деваха, я счас с тобой в опочивальне попрыгаю – не было бы у меня охоты после взглядов таких. Или… Так все равно: не сказал никто и даже голоса не подал.

Два, да, кажется, было энтих, так сказать, сеанса. Я уж и не знала, как вести-то себя, но ничего, делала, что прикажут. А потом однажды вечером выводят меня из комнаты, сажают в карету и куда-то везут. Ну, думаю, все, пропала теперь моя девичья головушка окончательно. Позовут сейчас убивца жестокого, а он в темноте такой меня даже не разглядит и сразу же порешит. Но оказалось, хозяин – все-тки скареда известная, таких любить нельзя, но и бояться можно не особливо – продать меня решил. Только чтобы все было шито-крыто, сделал это в порту, и прямо на отплывающем корабле.

Дальше оно неинтересно. Точнехонько на следующий день корабль тот взяли на абордаж алжирские пираты, а тех, еще спустя неделю, – далматинские. А эти – только все и вся к себе перетащили, как своим чередом поняли, что надо уходить от погони, пока остальные суда арабские подгрести не успели. И давай деру, даже толком на добычу не взглянули. Обидно было. Так что вместо дворца бея какого алжирского оказалась я на невольничьем рынке в Рагузе, правда, в самом первом ряду.

Стою, плачу над своей тяжелой девичьей судьбой, и вдруг вижу: идут двое, одеты кое-как, лохматые, лопоухие, но довольные и хорошо уже пьяные. Песни орут – ни слова не понять. И меня как что-то ударит: такие дурни ведь, знамо дело, наши, домотканые. Бросилась я, сколько веревка позволяла, к ним в ноги и заорала по-родному: мол, ратуйте меня, добры молодцы.



Так и оказалось на мое счастье – пастухи из-под самой Трясиновки. Вот что потом выяснилось: был, оказывается, по всему краю повальный овечий мор. Потому в тот год шерсть высокую цену имела. Все овцы да бараны чуть не в одну ночь посходили с ума: сначала случались прям беспрерывно, до изнеможения, хуже людей, потом друг друга же вовсю бодали, а опосля вообще в пропасть прыгали. Окромя наших, горичанских – те покрывали маток по-обычному, и никуда, как обычно, бежать не желали, а паче того – с обрыва свергаться. Уберегли, значит, святые. Оттого и дурни-то наши в большом прибытке состояли. Такого ни до, ни опосля никогда не было, сами знаете. Так что выкупили они меня прямо на месте и домой повезли. Ну, на пути передрались, конечно, и дубьем друг друга хорошо покалечили, только это уж я в другой раз вспомяну. Да и чего вспоминать – дело обыкновенное, интереса жидкого.

Некультурные, я вам скажу, все-таки у нас люди, не то, что в Италии. Те все же тактичнее, нежнее наших будут, извилистее. Чего только со мной там не случилось, а вот без дубья обошлось. Есть у них даже на такой предмет слово специальное, я уже его вам излагала, только путаное оно какое-то, не всегда на язык дается. Видать, забыла, жалко. Ан нет, помню: кур…ту…азность! Тяжело нашему брату, бабоньки, без куртуазности этой, ох, тяжело.

13. Пани Руженка и зачатие горичанского капитализма

Увы, в те далекие и не вполне просвещенные годы даже самая чистая девушка – такая, как знакомая вам теперь пани Руженка, личность в горисландской истории вполне легендарная и отчасти героическая, – не могла рассчитывать на суженого, если исчезала из вида добропорядочных горичан хотя бы на три дня. Ей же, как мы знаем, было суждено провести вдали от родины много больше времени, и когда она вернулась в родные трясиновские предместья, оказалось, что родители ее уже померли. К счастью, также померли ее дядья, тетки, двоюродные братья и сестры, поэтому большой дом, в котором выросла наша пани, остался ей в личное и ничем не ограниченное владение.

Что делать с этим, было ей, впрочем, совсем непонятно, тем более что первые дни она сидела на крыльце ничего не делая и горько плакала: сначала по родителям, потом по дядьям с тетками, ну а затем, чуть переждав, сходив на речку, искупавшись, постирав и отдышавшись, и по всем двоюродным родственникам. Окончив же поминальный ритуал, Руженка задумалась не на шутку. Одной в доме было оставаться страшно, а в мужья к ней никто бы не пошел, даже за деньги, которых у нее к тому же не было. Это навело ее на мысль: а не открыть ли трактир? И вдобавок – даже постоялый двор? Так ведь и деньги заведутся, и людей вокруг прибавится. Не забудем, что обхождению с посетителями пани была отменно научена по ходу своего италийского анабасиса – и ей самой там не раз услужали, как должно, и другим в ее присутствии неоднократно делали самый что ни на есть европейский сервис. Хватило бы, впрочем, и одного раза, ибо была питомица отечественных дол и равнин несравненно приметлива и памятлива, так что по части надлежащего обслуживания клиентов с ней никто не мог сравниться на две, а то и на две с половиной сотни миль вокруг.