Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 35



По аналогии со сном, в котором я ем пирожные, однажды ночью, во сне, в нашей деревне, залитой солнцем, я встречаю на берегу реки, в поле, в траве и в цветах, барышню Магдалену, молодую горничную директора школы. Это черноглазая, грудастая девица, которая после службы в Будапеште появилась в наших краях с каким-то офицером, но, брошенная, стала соблазнительницей, из-за которой деревенские парни дрались до крови. Я знал, что она путалась с моими молодыми родственниками, потому что как-то раз я за ними шпионил, и часто встречал ее на насыпи, по которой она ходила в соседнюю деревню или на тайные свидания, в сумерках. Однажды она даже погладила меня по голове, когда я остановился и поздоровался, трясясь от страха, что выдам себя выражением глаз.

Решение, которое я принял, то есть, решение изнасиловать барышню Магдалену, потерпело полное фиаско. Дело повторилось во сне, почти как наяву: барышня Магдалена шла по насыпи, потом по полю и двинулась мне навстречу, чтобы погладить меня по голове. Принятое мной постыдное решение было забыто в тот миг, когда я понял, что нечто подобное возможно только во сне (МНЕ ЭТО СНИТСЯ, МНЕ ЭТО СНИТСЯ), и проснулся от стыда и раскаяния. Потом я долго избегал встреч с ней, и когда она проходила по насыпи, убегал и прятался в кустах у реки, потому что мне казалось, что она и сама могла бы припомнить мой сон, ведь она в нем была, как и я, и могла увидеть то выражение моего лица, мою дрожь, и даже то движение руки, которой я хотел схватить ее за грудь.

Но в одну из ночей, поняв, что у меня нет свидетелей, потому что женщина, встреченная на лугу под дикой грушей, была мне незнакома, я никогда ее раньше не видел, следовательно, и она меня не знала, я решил настоять на своем и просто ее изнасиловать. Я был во власти софистики своего сновидения, где можно грешить не только без наказания, но даже без греха как такового, потому что эта женщина, собственно говоря, и не будет изнасилована, она не существует нигде, кроме моих снов, она жива ровно настолько, насколько живы героини моего вечернего чтения, только совсем анонимна, еще более абстрактна. Единственное ее преимущество, этой женщины из снов, состоит в том, что она телесна, разумеется, на уровне сна. Это была крестьянка лет тридцати, белокожая и ароматная. Она снимала с дерева дикие груши и улыбалась мне. Поблизости никого не было. В момент, когда я принял решение, как будто бы с облегчением и гордостью, хотя на грани обморока от страха и возбуждения, вдруг все декорации исчезли из поля зрения, как по волшебству, и только мы вдвоем стояли лицом друг к другу, глаза в глаза. Я еще успел порадоваться красоте и близости своей добычи, полюбоваться ее кожей и глазами, блеском ее зубов. В тот момент, когда я сообразил, что она могла бы дать мне отпор или сдать в полицию, я почти посмеялся над этими страхами, потому что понял, что все это глупо, потому что женщину я придумал и создал, в меру своего сна и сил, значит, только вперед, задирай ей юбку, юноша, ты же ее сам придумал во сне, то есть, мне это снится, МНЕ ЭТО СНИТСЯ, а женщина проходила рядом со мной, улыбаясь, посмеиваясь над моей нерешительностью и страхом, потому что я еще не совсем проснулся; мыслью о том, что это сон, я отменил свое решение и был вынужден принять сон как что-то, на что я не могу полностью повлиять силой воли, не могу его разрабатывать, как рудник греха и порока.

Во втором слое этого же сна я убегал, сгорая от стыда, и мне не удалось взлететь, и я падал долго, очень долго в глубокую бездну, легко, почти летел, хотя знал, что внизу меня ждет падение, удар и пламя, но мне хотелось наслаждаться как можно дольше, хотя бы красотой головокружительного падения, потому что я все равно проснусь, когда упаду, это же все неправда, я еще не вполне проснулся, мне это снится, МНЕ ЭТО СНИТСЯ, как и то, что чуть раньше, МНЕ ЭТО СНИТСЯ.

В этот миг исчезает легкость моего падения в бездну ада, падения, так похожего на грех, и я понимаю, что сплю, и проверяю, на каком боку.

Последним усилием воли поворачиваюсь на правый бок: O, mea culpa, mea maxima culpa, о, сердце, о, ночь!

Опираясь на локти, запыхавшись, как молодой пес, я пытаюсь отряхнуться от видений и грешных мыслей, забыть о поражениях. В пепельно-сером сумраке утра вижу маму и сестру, убеждаюсь, что они спят, и, следовательно, не стали свидетелями моих ужасов и кошмаров, значит, я ни словом, ни движением себя не выдал. Вечность и смерть, таинство времени по-прежнему стояли передо мной, непостижимые и непобежденные. Время в темной скорлупке ночи и утренних сумерек конденсируется и сгущается, как молоко, а я наивно пытаюсь их рассмотреть, проснувшись, и обнаруживаю лишь глубокое молчание в сумраке расплывшихся вещей, присутствующих своим удельным весом, остановленный маятник в сердце вещей, придавленных забвением, можно сказать, несуществующих, тягостно и сурово сведенных к пятнам, окруженным лиловым ореолом. Картины на стене, под стеклом, ангел-хранитель над нашей кроватью, комоды, зев пустой вазы: все это теперь огромная, тяжкая пустота без смысла, и даже без сна, потому что в сумраке едва просматривается место, где они находятся, и я только догадываюсь о них по воспоминанию, вчерашнему, но словно бы очень давнему. И пока присутствие мамы и сестры я ощущаю как жизнь, хотя не слышу их дыхания, до тех пор смерть вещей той ночью я ощущаю почти тактильно, с болезненной тяжестью, потому что это еще одно доказательство существования смерти, и я свою смерть начинаю отождествлять с забвением, в которое погружаются вещи по ночам, меня пробирает дрожь скорби о судьбе мира.



Как единственное утешение, как единственный знак победы над тленом мне является, сначала в виде звука, а потом легким металлическим блеском, маленькое круглое сердце будильника, который героически противостоит смерти, ночи и времени, и я пытаюсь его победу поднять до всеобщего триумфа, поместить его сердце в мертвое тело ночи, чтобы оживить ее и вознести над умилением и чувством поражения; я прислоняю ухо к резонирующей столешнице ночного столика и слышу, как она вибрирует, как бьется ее пульс под горлом, словно у ящерицы, напрягаю глаза, чтобы увидеть отдаленные последствия победы, и мне уже кажется, что я вижу оранжевый отблеск на крыльях ангела-хранителя, и, влекомый фантомами, раздуваю эту победу до всеобщего триумфа красок и света, наступающего со всех сторон, прорастающего крупными цветущими розами на платье Анны, висящем на дверце шкафа.

С приходом зари, сознавая победу, почти радостно застигнутый врасплох жизнью, пробуждающейся в вещах и во мне, я продолжаю смотреть свой настоящий и единственный сон, в котором нет ни сюрпризов, ни поражений.

Коллинз подбежал к столу, зажег лампу и поднес ее ближе. Тем временем Уэнтворт и Луиза подняли с пола мулатку. Ее глаза были закрыты, а дыхание слабело. Коллинз, держа лампу высоко над собой, осмотрел девушку. В руках она сжимала маленькую ампулу. На ее губах еще оставались крупинки порошка. (Глава XXXIII) «Ветер, ветер!» — закричали на палубе. «Наконец-то! — подумал радостно Уэнтворт. — Наконец-то, закончился штиль».

Это произошло утром, недели через дне после смерти Марсии. Он сидел со своей девушкой и Сазерлендом на террасе отеля и смотрел на море, бескрайнее море, по которому пробегали складки волн…

Я слышал, как накатывают волны на дивные берега далеких континентов, Таити, Малайи, Японии, передо мной расцветала, как распускающаяся роза, история миря, авантюра, доступная только самым храбрым, великая, вечная всемирная история, одна ил глав которой только что развернулась передо мной — величественный хеппи-энд любви. Жемчужные раковины, мулатки, коралловые рифы, кокосовый орех, экзотическая флора и фауна — все это были восхитительные творения, скроенные по меркам моею сна, их краски и формы, и, особенно, запахи, я мог воссоздать для себя с такой точностью, что оригинал мог только потерять в моих глазах свою ценность, как для слепца, который вдруг обрел зрение, потому что я творил в своем воображении только квинтэссенции цвета, вкуса и аромата, я создавал идеальные образцы флоры и фауны, я возвращался к опыту своего сна и библейского чтения, вплоть до Ноя. Благословенно деление мира на добрых и злых! Мои герои, к которым я иногда бывал снисходителен, прощая неосмотрительность, но был пристрастен к их любовным авантюрам, к концу романа, после опасных приключений, получали награду небес в виде божественного плода — какую-нибудь мулатку, с губами, напоенными соком граната, или в виде белокожей девушки (с веснушками на носу), которая руками, как лианы, обвивала шею праведника. Потрясенный ригоризмом библейских рассказов, сознавая свое бессилие в соблюдении всех десяти Божьих заповедей, с рождения отмеченный прародительским первородным грехом, измученный катехизисом, который от страницы к странице доказывает мою греховность, мое падение, неизбежность моего падения и предначертанность моего ада, я отдаюсь моим романам, как предаются греховным помыслам, которые не могу изгнать, но которые по меркам Страшного суда все-таки менее греховны, чем поступки. Вырываюсь из плена романов морей, континентов, небес, любви. О, жизнь, о, мир, о, свобода! О, отче мой!