Страница 2 из 35
Вскоре мы оказываемся у маленького красного поезда, который летом отвозит купальщиков на пляжи, а в другие времена года, кроме зимы, спешит в леса, в поля, и это уж по своему капризу и настроению. Миниатюрный поезд с небольшим красивым локомотивом похож на красные бусинки, нанизанные на нитку. Вагоны толкаются и сталкиваются, а большая гармоника малинового цвета исполняет польки. Потом эта стрекоза, этот ярмарочный аттракцион, начинает свой полет, с жужжанием и фырканьем, и полевые маки в пшенице рядом с рельсами выписывают длинные пунктирные линии, словно проведенные красным карандашом.
У меня все сильнее кружится голова, и мама берет меня за руку. Зажмурившись, я дохожу до замка. Помню только фейерверк красок, который взрывается под моими плотно сжатыми веками. Иду вперед, вслепую, ведомый рукой матери, иногда задевая плечом стволы деревьев.
Мы стоим перед замковой оградой, запыхавшиеся, протянув руки сквозь решетку. А потом из темноты сада появляются сначала олень, за ним косуля, с большими темными глазами. Они выходят из своего благородного плена, с гордой осанкой и походкой, с манерами, немного вычурными, как у барских детей, возвращающихся с урока фортепьяно; они появляются из густых зарослей, из темных, загадочных уголков графского сада. На стройных ногах, с темными влажными пятнами на носу, подходят к ограде, чтобы взять сахар из маминых рук.
Несомые инерцией дней и привычки, все то лето мы продолжали посещать замок. Поскольку замок был явно брошенным, мы начали его незаконно присваивать, и даже мать говорила не только «наши олени», но даже и «наш замок», хотя мы никогда не ступали за его ограду из копий и никогда не нарушали целостность его одиночества и достоинства. Просто мы считали, и в этом я полностью согласен с матерью, что такой заброшенный замок, предлагающий любопытному взору красоту своих руин, мы могли считать частью своего собственного богатства, как присваивали золото того солнечного лета. Считая это открытие частью своих заслуг, мы скрывали эту тайну от мира и никому не говорили, где мы проводим свои уикенды, которые, будучи завезенными с Запада, как первый признак декаданса, уже начали приживаться в нашем городе.
Стояли последние дни лета, бастарды всех времен года, точнее, какое-то полу-лето-полу-осень. Однако день, по крайней мере, с утра, позволял верить, что лето еще в зените, а желтизна листвы — всего лишь последствие долгого зноя. Перед домом уже лениво лопались каштаны, давно лишенные плодов, а листья, местами пожелтевшие, пахучие, как листья табака, начали опадать с веток, нерешительно. Мама сочла, что мы можем довериться краскам неба — аквамариновым, — и обещанию, которое нам давало утреннее солнце. Однако когда мы стояли на мосту, у нее было какое-то странное предчувствие скорого наступления осени, и в самом деле, вода Дуная изменилась, позеленела, наполнилась какой-то подозрительной мутью, которая всего лишь свидетельствовала о ливнях где-то в Шварцвальде. Поэтому мы, хотя нигде не было ни облачка, сразу же отправились к красному поезду, потому что в воздухе уже были предвестники будущего дождя. Без сомнения, наше решение было мудрым. Благодаря ему мы успели на последний поезд того лета, который по такому торжественному случаю был украшен лентами из гофрированной бумаги и нелепыми цветами, а один господин я полуцилиндре, судя по всему, представитель Бановины,[2] произнес речь, которую мама сочла остроумной и трогательной. «Господа, — сказал он, — в честь последнего летнего поезда… в честь спасительного оздоровления… сегодня, на своем последнем сезонном рейсе „Красный поезд“ повезет всех пассажиров… всех пассажиров…» Аплодисменты и крики «Да здравствует оратор!» и радостные возгласы детей заглушили его последние слова, ведь в городе поговаривали, что в этом году традиционной церемонии не будет, из-за каких-то внешнеполитических событий, которые требовали экономии и осмотрительности.
Мамины подозрения подтвердились. Как только мы остановились рядом с замком, вдруг со стороны Фрушка-Горы[3] стала наползать темнота. У нас совсем не было времени, чтобы приманить серну и оленя (потому что тьма атаковала нас мгновенно), — хлынул дождь. Спасаясь от него, мы пошли не к импровизированной остановке «Красного поезда», а напрямик, через лес. Дождь громко барабанил по листве, которая начала распадаться и крошиться, и мы вышли из леса совсем промокшими, опьяненные озоном. Неожиданно мы поняли, что заблудились. Напрасно мама пыталась это от нас скрыть. Дождь полностью изменил ландшафт…
На мгновение остановившись, мама перекрестилась. Из леса неслось, окутанное туманом, топая копытами как конница, стадо черных буйволов, полное самоубийственной решимости противостоять натиску воды, заставить замолчать ироничный хор лягушек. Плотной шеренгой, с рогами наизготовку, буйволы выскочили из леса и прусским шагом двинулись к трясине, неустрашимо. Дождь в этот момент прекратился, и мы в последний миг успели выбраться на дорогу. Стоя там, мы могли видеть, как буйволы исчезают в трясине. Они тонули беспомощно и стремительно.
Мама, потрясенная этой ужасной сценой, и, сознавая опасность, которой мы избежали, еще раз перекрестилась…
Когда мы вернулись в город, везде уже объявили о наступлении осени. Большие желтые плакаты призывали граждан к порядку и послушанию, а с аэроплана разбрасывали агитационные листовки — желтые и красные, — в которых надменным языком победителей говорилось о предстоящем возмездии.
«Умер твой дядя», — сказала мама. Усилившееся позвякивание серебряной ложечки о звонкий хрусталь выдало подрагивание ее рук, и я открыл глаза, чтобы проверить свое предположение. Она была бледна в сияющем солнечном свете, словно напудренная, только глаза обрамлены красными кругами. Почувствовав мою растерянность, мама прошептала, не глядя на меня: «Ты его не знал», и казалось, что она сама была удивлена и растрогана фактом, что эта внезапная смерть воспрепятствовала многообещающему знакомству. Следуя течению своих, или, может быть, моих мыслей, добавила: «И ты никогда его больше не увидишь». Слово «смерть», это божественное семя, которое тем утром моя мать заронила в почву моего любопытства, вдруг начало вытягивать все соки из моего сознания, но в первый момент я не сознавал этого буйного роста. Последствия этой, слишком ранней обремененности мыслью о смерти проявились очень быстро: головокружение и рвотные позывы. Хотя очень странные, слова матери мне дали понять, что за ними скрывается какая-то опасная, безумная мысль. Опустив голову, я пошел, с разрешения матери, немного проветриться, но это была всего лишь попытка бегства. Я вышел из дома и прислонился к стене. Смотрел на небо сквозь оголенные ветви конского каштана. День был обычный, совсем обычный. Но вдруг я почувствовал какой-то необычный страх, какую-то до сих пор незнакомую тошноту и шевеление в кишечнике, словно у меня в животе бушевала касторка. Я смотрел на небо сквозь полузакрытые ресницы, как первый человек на Земле, и думал о том, что, вот, умер мой дядя, его теперь закопают, и я никогда его не узнаю. Стоял, словно окаменев, и думал о том, что и я должен буду когда-то умереть. Одновременно с этой мыслью, которая в первый момент меня не очень-то и поразила, потому что показалась мне невероятной, я с ужасом понял, что и мама когда-то умрет. Все это вдруг обрушилось на меня и сверкнуло каким-то лиловым блеском, всего на мгновение, и по внезапной активности кишечника и сердца я понял, что все это — правда, все то, что сначала мне показалось предчувствием. Этот опыт мне указывал без обиняков, что когда-то умру и я, и моя мама, и мой отец, и Анна, моя сестра. Я не мог себе представить, как однажды умрет моя рука, как умрут мои глаза. Рассматривая руку, я поймал на ладони собственную мысль, связанную с моим телом и неотделимую от него. Изумленный и объятый ужасом, я понял, что я, мальчик по имени Андреас Сам, которого мама ласково называет Анди, что я — один с этим именем, с этим носом, с этим вкусом меда и рыбьего жира на губах, единственный во всем мире, у которого вчера умер дядя, умер от туберкулеза, и я — единственный мальчик, у которого есть сестра Анна и отец Эдуард Сам, единственный мальчик на свете, который именно сейчас думает о том, что он единственный мальчик Андреас Сам, которого мама ласково называет только Анди. Ход моих мыслей напомнил мне о той коробочке зубного порошка, которую на днях купила моя сестра, и на которой была нарисована улыбающаяся барышня, держащая в руке коробочку, на которой нарисована улыбающаяся барышня, которая держит в руке коробочку, — эта причуда зеркала, которая меня мучила и лишала сил, потому что не давала моим мыслям остановиться по собственному желанию, а продолжала их дробить и дробить, превращая в парящее облако мелкой пыли, на котором нарисована улыбающаяся барышня, которая держит в руке коробочку, на которой… барышня, ах, барышня…