Страница 13 из 35
Госпожа Риго, и сама не в силах устоять перед эпидемией безумного смеха и эффективно противостоять заразе, которая угрожает и левой, мужской половине класса, где уже начинается симптоматичное и предательское покашливание, берет в руки колокольчик и громко объявляет большую перемену. Этот серебряный звук резонирует сквозь смех, как его музыкальная каденция, а мальчики, найдя отговорку, начинают и сами проталкиваться к выходу.
Юлия стоит, прислонившись к стене, и сжимает в потной ладошке свой крошечный батистовый платочек. Ее плач напоминает нам о серьезности ситуации, о непримиримости ведущейся борьбы. Самовлюбленность преобладает во мне над сочувствием. С гордостью победителя я прощаю, притворяясь, что ничего не замечаю.
Никто не знает, почему Юлия плачет.
Кто заронил в меня этот грех, кто меня научил опасному и заманчивому ремеслу донжуана, кто научил произносить обольстительные слова, полные головокружительной двусмысленности и заманчивых обещаний, которые я шептал Юлии на ушко, так, мимоходом, в коридорах школы, в саду на перемене или под носом у всех, в сутолоке у дверей, оборачивая свои гнусные речи в звук школьного звонка, как в станиоль? Я преследовал ее с опасным и угрожающим упорством, шпионил за ней, проникал своими взглядами, как щупальцами, в вырез ее блузки, когда она поднимала с пола карандаш; мне удавалось поймать под платьем обнаженность ее коленок, когда она поднималась по лестнице. Я становился все более дерзким и применял тактику обольщения, почерпнутую из иллюстрированных журналов, пользовался донжуанским лексиконом из кинофильмов, прибегал к арго торговцев женским телом и владельцев кабаре, намекал на блуд придворных, говорил на рафинированном языке будапештских сутенеров, пользуясь знаниями, полученными из романов «нуар», позаимствованных в библиотеке моего дяди, я пробуждал ее любопытство и женственность, уже опасно приглушенную лестью и наивными ухаживаниями в игре с мальчиками, «искусство ради искусства». Мне удалось ей доказать ее полное невежество в разных вещах за пределами школьной программы и школьного чтения, унизить ее, сделать ее беспомощной и смешной в собственных глазах. А чтобы весь день держать ее под властью своего двусмысленного и обольстительного красноречия, сблизился с ее родителями, которые приняли меня с наивным простодушием, попавшись на удочку моей умело сыгранной застенчивости, восхищаясь манерами и благородством речей и жестов.
Однажды, той же зимой, когда я уже был уверен, что Юлия готова мне покориться, потеряв свою личность в удушливом аду моих фантазий, я решился на последний шаг. Я говорю, «последний шаг», потому что не осмеливаюсь признаться, что и это было частью моего плана, продуманного и без импровизаций, следовательно, то, что на языке религии и правосудия называется «умысел». Мы прятались на сеновале, в хлеву господина Сабо, отца Юлии. И пока Лаци Тот, паж Юлии и ее придворный шут, считал до двухсот, по-честному, без пропусков (для него слова Юлии были священны), я, лежа рядом с ней на сене и опьяненный его запахом, нагло заявил, глядя ей в глаза, что от меня нет секретов: на ней розовые трусики. Она не испугалась и не убежала. Только залилась краской. Потом подняла на меня свои зеленые глаза, в которых отражались преданность и восхищение. Она уступила мне эту маленькую тайну, и мы вдруг стали очень близки друг другу, преодолев огромные пространства, до этого нас разделявшие.
Юлия, с коварством настоящей женщины, приказывает Лацике Тоту считать сначала, потому что полагает, что он не справился с заданием и смухлевал. А для него рассердить Юлию означало удостоиться ее милости (до такой степени она держала его в своей власти), он подчиняется с каким-то горьким блаженством, предчувствуя в ее словах вероломство. Обменявшись взглядами, мы разбегаемся в разные стороны, боясь подозрений, которые могли бы возникнуть у завистников. Мы оба опять оказались на сеновале, в том же углублении, которое сохраняло тепло наших сердец. Юлия тесно прижалась ко мне, без белых перчаток своей гордости, с косами цвета спелой ржи. Я сказал, что напишу ей письмо.
«Я знаю, что будет в этом письме», — сказала она, даже не покраснев.
__________________________________________________________________
__________________________________________________________________
__________________________________________________________________
Влекомые силой пробудившейся чувственности, изумленные и напуганные новыми пространствами ощущений и познания, гордые тем, что мы открываем друг другу таинства, ошеломленные до головокружения анатомией человеческого тела и тайной, от которой мы покрываемся мурашками, мы стали встречаться все чаще, словно бы случайно прикасаться друг к другу, протискиваясь через дверь в класс, на школьном дворе и в саду, в хлеву господина Сабо, в сумерках. В искушении перед этим греховным беспамятством, заметив волшебные различия в нашем телесном устройстве, в запахе складок наших тел, изумленные и напуганные этим фактом, которого до сих пор почти не замечали, но о котором только подозревали, мы раскрывали друг другу все секреты, демонстрировали их бережно, объясняли. Мы рассматривали друг друга, как рассматривают порнографические книги и медицинские атласы, обнаруживая наивные параллели с животными и растениями, как первые люди на Земле. Ах, эта доверительность! Эта тайна! Покрытые золотистым пушком, как персики, еще лишенные темных волосков зрелого возраста, мы стояли друг перед другом обнаженными, как апельсин без кожуры, в раю, из которого вскоре будем изгнаны.
Наши отношения начинают вызывать подозрение. За нами следит несметное количество шпионов, они пытаются получить доступ к нашим письмам, поймать наши тайные взгляды, получить доказательства, застать нас in flagranti и скомпрометировать нас. Родителям Юлии поступают анонимные сообщения, в которых утверждается, что мы с Юлией помолвлены, что мы принесли друг другу брачные обеты, что мы обменялись кольцами, что мы пили друг у друга кровь из указательных пальцев, уколотых пером. Разумеется, все это — гиперболы болезненной ревности и зависти, плод фантазии и примитивного легковерия, выдумки и сплетни, пересказанные долгими зимними вечерами на сельских посиделках. Госпожа Риго укрывается в скорлупе своей официальности и строгости, притворяется, что ничего не знает, что ничего не замечает, боясь возможных последствий. Мы же наивно верим, что наши взгляды не видны постороннему глазу, что наших случайных прикосновений никто не видит.
Вскоре наша наивная любовная авантюра, раздутая до масштабов скандала, переносится из тесных земных пределов в эфир, разносится до неба, и, без преувеличения, становится делом небес, потому что наши грешные прикосновения, наши расширенные зрачки, обнаженность наших тел и наших мыслей видел седой старец, с рогами, как у фавна, со складкой на лбу, с бородой белой и курчавой, похожей на руно ангорских коз, казавшейся нам облаками. Он появлялся в сопровождении ужасных молний, дверь открывалась сама, а в комнату входило Оно, предшествовавшее старцу, что-то совершенно неопределенное, голос без тела, глаза, сверкающие в темноте, когти, тянущиеся к моей шее.
Я в ужасе вскрикивал «Меа culpa, теа maxima culpa».[22] Тогда слышался его смех, подобный блеянью, раскатистый, как гром, и я просыпался, весь в поту, и слышал голос мамы: «Дорогой, ты опять во сне призывал Его». И мама переворачивала меня на правый бок, выключая этим способом мое сердце из электрической цепи сна, мой кошмар прекращается, потому что на этом боку мне снятся только хорошие сны: я катаюсь на велосипеде дяди Отто, на солнце сверкают никелированные спицы, они поют, как лиры. Потом я доезжаю до какого-то оврага, до огромной трещины в земной коре эпохи палеолита, велосипед взмывает вверх, легкий, как птица, я лечу без страха, переполненный неземной радостью, затем я спускаюсь в долину, где меня встречает публика, как победителя крупных велосипедных гонок. Юлия поверх желтой майки лидера с названием клуба собственноручно надевает на меня лавровый венок, запах которого я чувствую и во сне, и его листья, сухие и жесткие, как из патинированной бронзы. В моих снах тот велосипед дяди Отто превращался в сверкающий летательный аппарат Леонардо да Винчи, и я, несомый какими-то мутными предподростковыми инстинктами, удовлетворял на нем свои икаровские желания. Днем велосипед стоял, прислоненный к веранде, покрытый слоем пыли, и иногда я получал разрешение его почистить, удалить с него наслоения грязи. Днем я любил смотреть на него, когда он был таким замызганным: я готовил его к своим ночным путешествиям, к полетам во сне. Протягивал тряпочки между спицами, как между пальцев, дышал на никелированные поверхности, как на зеркала, и такой чистый, в своем полном блеске, как лебедь, велосипед вибрировал спицами, звенел, как арфа. Но днем этот гениальный летательный аппарат в руках дяди Отто снова становился пыльным, весьма утилитарным транспортным средством, на котором он добирался до Бакши, до Лендавы и даже до Залаэгерсега, по торговым и ростовщическим делам. Левая нога дяди Отто с рождения не сгибалась в колене, поэтому правую он ставил на педаль и привязывал ремнем, а левая, которая была короче и слабее, волочилась рядом с велосипедом, словно мертвый брелок. Этот одинокий, молчаливый человек, медленно таскавшийся на своем велосипеде по пыльным проселкам, посвистывая, глубоко унижал в моих глазах сверкающий, божественный летательный аппарат не только потому, что дядя, как таковой, был глух к утонченным музыкальным способностям машины, но и потому, что вертел педали унизительно медленно и без азарта. Возвращаясь из своих ростовщических походов, он нагружал этот воздушный, хрустальный летательный аппарат коробками с рисом или чечевицей, над задним колесом прилаживал целый мешок зерна, и колеса оставляли в пыли следы в виде тонких, неуверенных восьмерок.