Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 112 из 113

Вышли на Петинку, сели в прицепной вагон трамвая и через четверть часа были на кладбище, словно зеленое море шумевшем за каменным забором паровозного завода.

Здесь не было ни души. Упоительно трещали в траве цикады, и, словно соперничая с их жизнерадостной музыкой, в кустах щелкали и заливались неугомонные соловьи.

— Давайте вернемся. Не люблю я погостов, — попросила Шурочка. Никто ей не ответил.

А Лука глядел на нее и думал: «Всегда вся в белом, как невеста. Она лучше всех женщин, когда-нибудь воспетых поэтами, лучше Беатриче, Лауры, Татьяны. У нее самое прекрасное на свете лицо!»

Впереди шли Николай и Ваня, о чем-то возбужденно спорили. Лука прислушался.

— Ну и что с того, если меня не будет, что изменится в подлунном мире? — все с тем же нервным раздражением спрашивал Николай, будто рассуждал сам с собой. — Ни Наполеона, ни Менделеева, ни Магеллана из меня никогда не выйдет. Хоть убей меня, но я ни за что не вспомню закон Ома, а ведь гимназистом зубрил его денно и нощно.

— Ты дурак, Колька, и не лечишься от дурости, — пробовал отшутиться Ваня.

— Вообще, что потеряло бы человечество, если бы я не родился вовсе? — настойчиво продолжал спрашивать Коробкин, перебирая пальцами сухо пощелкивающие янтарные четки. — Я полный неудачник: женился и через час возненавидел свою жену. Ведь ты знаешь, что она принадлежала всем, как Даная Рембрандта. Бр, как отвратительно! Не желаю я больше прозябать, я протестую. Какой же у меня остается способ протеста?.. Да, еще один вопрос: существует ли загробная жизнь, как ты полагаешь? Не переселяются ли наши души куда-нибудь на луну?

Он говорил, закрыв глаза, и, наверное, видел то, о чем говорил.

— Коля, ты просто пьян, тебе нужно в постель, пойдем домой, — решительно сказал Ваня, не на шутку напуганный бредовой болтовней товарища.

Но Николай словно не слышал.

Подошли к ярко освещенному луной памятнику жертвам революции 1905 года. В мраморную надгробную плиту были намертво впаяны железные розы. Об этих чудесных цветах, откованных искусными руками местного кузнеца Сафонова, Ваня Аксенов когда-то написал стихи.

Собравшись в тесный кружок, молодежь минут пять молча стояла перед памятником.

— Одну минуточку. Я сейчас, — пробормотал Николай Коробкин и, взглянув жалким взглядом на жену, свернул в темную боковую аллею, где старые деревья обнимались с крестами.

— «Мы жертвою пали в борьбе роковой…» — донесся из аллеи голос запевшего Николая, и сразу же грянул сухой выстрел.

Установилась могильная тишина, даже соловьи замолкли.

— Коленька! — вскрикнула Чернавка и шатнулась. Ее подхватил Ваня.

Когда насмерть напуганные друзья вбежали в аллею, Николай лежал на земле, свернувшись, как ребенок, калачиком; из косо подстриженного виска его била черная струйка крови, левая рука сжимала револьвер, тот самый, который видел у него Ваня Аксенов и о существовании которого догадывался Лука.

— Скорей, доктора!.. — крикнул Боря Штанге и бегом помчался на проходную паровозного завода, вызывать по телефону карету «скорой помощи».

Потрясенные Лука и Шурочка, взяв Чернавку под руки, увели ее с кладбища. Она упиралась, не хотела идти, все порывалась назад.



Нина Калганова дрожала. От всегдашней дерзкой самоуверенности ее не осталось и следа. Из всех очевидцев она была самым близким другом самоубийцы. Некоторые, до женитьбы Николая, ее считали его невестой.

С всегдашней своей практичностью она прикидывала в уме, чем грозит ей самоубийство Коробкина. Ее, конечно, вызовут в прокуратуру как свидетельницу, будут задавать каверзные вопросы, могут спросить: целовалась ли она с Николаем, знала ли, что у него был револьвер? Надо обдумать все возможные вопросы, заранее приготовить ответы.

Затем она стала думать о том, что целый день придется загубить на похороны, идти на кладбище, с постной миной сидеть на поминках в доме Коробкиных, утешать мать и Чернавку. Еще долго-долго этот идиотский выстрел не будет давать ей покоя. Она была возмущена самоубийством Николая, обижена тем, что, дав ей надежду, он равнодушно и жестоко вычеркнул ее из своего сердца и соединил жизнь черт знает с какой особой. Смешно даже подумать — жена лощеного франта Николая причесывает свои рыжие лохмы пятерней!

Карета «скорой помощи» не заставила себя ждать, и вскоре пара взмыленных коней храпела у ворот кладбища. Но было поздно: Николай Коробкин был мертв, тело его остывало быстро, как земля после заката солнца.

…Писатель Кадигроб гулял по безлюдной липовой аллее городского парка в Харькове. Это было его любимое место. Здесь, в одиночестве, он обдумывал свои рассказы, приводил в гармонию противоречивые чувства, раздваивавшие его душу. Великое это дело — размышления, никто и никогда не узнает, о чем ты думаешь, что тайно любишь, что ненавидишь.

Два ряда старых деревьев переплетали наверху свои ветви, создавая тенистый, прохладный коридор.

С полей, вплотную подходивших к парку, дул свежий ветер, шевелил густой листвой, успокаивал, настраивал душу на мирный лад.

Кадигроб присел на почерневшую от времени скамью, сплошь покрытую девичьими именами, написанными самым стойким пером — ножом, и, закрыв веки, погрузился в бездумье.

В траве что-то зашелестело, словно пробежал дикий зверек. Кадигроб открыл глаза. Ветер подкатил к его ногам скомканную газету. Он увидел начальные буквы заголовка «Чарус…».

Это была газета его родного города, там он жил, учился в гимназии, впервые полюбил. Девушку звали Ангелиной Томенко. Где она теперь? Он ни разу не попытался отыскать ее, послать ей свою книгу, написать письмо. А ведь он хорошо помнил ее адрес: Журавлевская улица, 22.

Кадигроб поднял газету, расправил лист. В газете была опубликована статья начальника горкоммунхоза Марьяжного. Он писал, что в городе заканчивается прокладка канализации, увеличивается на десять километров сеть водопровода, проложены новые трамвайные линии на Холодную гору и Новоселовку, начато строительство театра на Конной площади.

Кадигроб прочитал статью и почувствовал, как теплая волна радости прокатилась по всему телу. Все делалось для блага людей, и цифры в статье были живые, в них текла питьевая вода и струился электрический ток.

На литературной странице в глаза бросилась заметка критика Романовского под названием: «Пригоже ли слесарю заниматься лирикой?»

Критик сообщал, что в редакцию к ним частенько заходит голубоглазый паренек, по профессии слесарь, и приносит задушевные лирические стихи. Фамилия поэта не была названа, но Кадигроб подумал, что этот паренек, вероятно, сын ветеринара Ваня Аксенов. Не так давно он с интересом прочел его очерк о городских катакомбах, а еще раньше видел в альбоме Али Томенко его смелые по форме, музыкальные стихи.

На последней странице газеты, в рубрике «Происшествия», Кадигроб прочел о самоубийстве Николая Коробкина. Несколько бесстрастных слов, набранных мелким шрифтом, заставили его поежиться от холодка, который он почувствовал в сердце.

Он хорошо помнил Николая. Когда-то они вместе ухаживали за красавицей Алей Томенко и даже, помнится, были соперниками. Николай жил беспечно, в прекрасной квартире отца, у него водились карманные деньги, он был завсегдатаем скачек и шлялся по бильярдным.

Что же произошло? Почему парень, который никогда не думал о куске хлеба, вдруг лишил себя жизни? Колька далеко не Вертер. Несомненно, это самоубийство на политической почве. Человек зашел в тупик, в который загнала его эпоха. Что же он сделал над собой: повесился, застрелился, принял яд, утопился в Кабештовском пруду, перерезал вены или вонзил себе в сердце кинжал? Об этом газета не сообщала ни слова. А могло быть и так: Колька взобрался на колокольню Благовещенского собора и ринулся вниз. Пожалуй, такая картинная смерть больше всего отвечает характеру молодого Коробкина.

Ему нужны были зрители, нужна была толпа. Умереть в одиночку — это не для него.

Раздумывая над судьбой Николая, Кадигроб вдруг отчетливо представил себе, что рано или поздно он тоже покончит с собой; его тоже точит червь сомнения: надо ли, стоит ли жить? Исподволь, каждый день этот червь подтачивает его волю.