Страница 25 из 27
Я не хочу сказать, что он и вовсе не был баем. В своём масштабе он, разумеется, был бай. И он не старался скрыть или показать меньшим своё добро – наоборот, любил гордиться тем, что дорос до уровня лавочника. Как я слышал от матери, он на самом деле вышел из бедняцкой семьи. В молодости батрачил у русских баев, пас свиней. Даже говорят, что один русский бай, видя ловкость и старательность парня, обещал ему большое богатство и красивую русскую девушку. Но для этого поставил условие креститься. Парню не хотелось оставлять свою веру. Даже уже после женитьбы он вместе с женой, то есть с матерью моей мамы, бабушкой Файзой вдвоём работали у боярина.
– Я поднялся с пастуха, с нищего, – хвастался, говорят, старик. – Никто не помогал, благодаря своим стараниям, своему уму и силе своих рук поднялся до такого вот положения! – любил он говорить, стуча себе в грудь.
Понятия «запретное», «дозволенное», и даже «богатство», «бедность», имеют в соответствии со временем разное значение, Не знаю, в какой мере тут была объективная справедливость, но во всяком случае красногвардейцы, вышедшие претворять в жизнь решения только что организованного Совета, не обошли и лавочника Гиляза. Нежданных «гостей» старик, разумеется, не встретил с распростёртыми объятиями. Услышав слово «конфисковать», стал яростно сопротивляться. Попытался никого и близко не подпустить к двери лавки. Но на его крики не обращают внимания. Его даже заперли, чтобы не мешал проводить в жизнь решения Совета. Поскольку никто из жителей деревни не жаловался на него, долго его не держали. Учли, наверно, и то, что ему было уже больше восьмидесяти. После этих событий он совсем присмирел, превратился в дряхлого, опирающегося на палочку набожного старика. В те же годы он и скончался.
И для старика, который со своей точки зрения считал себя невинным, и для его семьи оказаться в таком положении, разумеется, было страшной трагедией. Теперь я вот что думаю: а легко ли было дружинникам? Каких только людей не было среди этих баев?
Всего через улицу, как раз напротив дома нашего деда, жил человек по имени Кисакей. Я упоминал о нём, рассказывая про ту германскую гору. Только когда уже подрос, я узнал: оказывается, наречённое муллой имя Кисакея было Хисаметдин. В нижнем этаже снизу каменного, наверху – деревянного двухэтажного дома, построенного всего лишь после пожара шестнадцатого года, он тоже открыл лавку. Хотя мне и хотелось пойти в новый магазин, когда посылали что-то купить, мама наказывала покупать в старой лавке. На вопрос «почему?» она отвечала: «Дед обидится». Я понял одно: оказывается, покупая в магазине товары, мы делаем доброе дело для хозяина лавки.
Хотя бы и не за покупками, как выдержать, не зайдя, не посмотрев новый магазин? Дверь его открыта для каждого, и я заходил. Там всегда было предостаточно пришедших без всякой надобности, просто поболтать. За прилавком большей частью стоит жена Кисакея. Это была женщина, очень бойкая на язык, да и в работе шустрая. У неё не было привычки, как у других татарок, застенчиво прикрывать лицо в присутствии мужчин. По-видимому, ей это и шло, никто не осуждал её за то, что она такая. Что касается меня, мне было интересно наблюдать за самим Кисакеем. По внешнему виду он совсем не был похож на богатого человека. Он отличался от других тем, что был удивительно крупным, медвежьего сложения человеком. Роста невысокого, но раздался вширь, и ноги, руки толстые, движения неуклюжие. Я как-то раз изумлённо наблюдал, как он отвешивал одному покупателю изюм: никаким совком он не пользовался, захватит горсть изюма, положит на весы, и эта горсть оказывается больше фунта. И черты лица, и рот, и нос у него крупные, как будто смотришь на него сквозь увеличительное стекло. Несмотря на желание подробно, смакуя это своеобразие, описать его лицо, я не решаюсь на это, боюсь, что всё равно лучше Гоголя не сумею. Дело в том, что когда через много лет я прочёл Гоголя, случилась интересная вещь: из-за строк с описанием в книге «Мертвые души» образа Собакевича перед моими глазами ярко вспыхнул облик давно забытого Кисакея-абзы. Точь-в-точь такой, как будто природа очень спешила, создавая Кисакея-абзы, кое-как обтесав топором кусок бревна, придала ему облик человека и, не обтёсывая, не отшлифовывая, так и пустила жить, сказав: «Ладно, походи так, после исправим». Вот и получился Кисакей точно такой наружности, как Собакевич.
Не только по внешнему виду, но и по тому, как он сам выполнял в этом доме любую работу, точно батрак, нельзя было подумать, что он хозяин этого красивого двухэтажного дома. И то, что он оставался «Кисакеем» до пожилого возраста, как-то не вязалось с богатством. Помню я и довольно смелый по тому времени, ставший народной поговоркой афоризм, высказанный первоначально им. Видя, что он, забывая о молитвах, богослужении, слишком увлекается делами бренной жизни, один из завсегдатаев мечети будто бы сказал, желая предостеречь его:
– Ты, брат Кисакей, слишком занят мирскими заботами, но ведь всё равно за всем не угонишься, а ведь существует не только эта жизнь, нельзя забывать и о потустороннем мире, – сказал он. – Ведь и умирать придётся, что будешь делать, когда помрёшь?
– Когда помру, пускай, если надобно, используют меня как короб для навоза, – ответил ему Кисакей. – Мне дорого настоящее, то, что сейчас, пока жив…
Сумел ли он разбогатеть так, сам работая за батрака, была ли какая другая хитрость или какой-то источник дохода – я никогда этим не интересовался. Советская власть, разумеется, и его не оставила без внимания. Вместо его лавки открылся кооперативный магазин. Заставили освободить и верхний этаж дома. Но, как я знаю, самого Кисакея это не слишком волновало. Как будто ничего не случилось, он по-прежнему продолжал трудиться в своём хозяйстве, как батрак. Поразившим меня интересным открытием было ещё следующее: только став взрослым и приехав вместе с детьми в родное село, я узнал – оказывается, Кисакей был младшим братом нашего дедушки – бая Гиляза!..
Был ещё старик Губайдулла. Хозяин каменной кузницы возле кладбища, стоявшей против наших ворот. Каждый божий день, с самого рассвета до вечерней темноты, он беспрерывно работал в своей кузнице. Если случались минуты, когда не было слышно стука молотка, не думай, что старик отдыхает. В эти минуты он, распространяя на всю окрестность запах подпалённых копыт, подковывал лошадей. На поясе задубелый кожаный фартук, завязанный на спине, скрючившейся от того, что старик, постоянно нагнувшись, стучал молотом по наковальне; пальцы, почерневшие от железной пыли и не отмывавшиеся даже при священном омовении, были согнуты и в те минуты, когда не держали в руках молота. Я сказал бы, что даже не могу представить себе его без кожаного фартука, но мне приходилось иногда в зимние дни, в пятницу, встречать его, когда он шёл в мечеть, надев довольно сильно потёртую шубу с меховой оторочкой. Но и тут, не знаю, заходил он домой или нет после окончания намаза в пятницу – во всяком случае, не успевал ещё народ разойтись из мечети, как из его кузницы уже начинал доноситься стук молота.
А если взглянуть на его дом, подумаешь, что он принадлежит одному из крупнейших баев деревни. Большое, величественное здание, построенное из красного кирпича, с высокими окнами, так что даже долговязый Хайри (то есть даже человек, считавшийся в то время самым высоким из татар Зиргана) не смог бы заглянуть. Каменная стена, протянувшаяся почти на всю длину переулка у мечети. Это строение под одной железной крышей, построенное, если посмотреть со стороны улицы, как сплошное здание, изнутри разделено на несколько клетей и большой сарай с множеством дверей. Когда настаёт зима, этот сарай заполняется лошадьми. А к весне они, обессилевшие от голода, готовые сгрызть деревянные столбы, начинают подыхать до того, как выйдут на пастбище.
И каменный дом, казавшийся снаружи таким величественным, изнутри был пустым и неуютным, как сарай. «Зачем, интересно, понадобился этот большой дом? – удивлялся я иногда. – Зачем нужны ему эти лошади? Когда он, интересно, смотрит за ними?