Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 64



Но что толку в этих прекрасных мечтаниях, если над моим будущим социальным романом собрались такие же тучи, как и над историческим!

А ведь я взялся за дело с присущей мне основательностью. Тот, кто большую часть жизни классифицировал древние черепки, так привыкает к этому занятию, что дышать не может без какой-нибудь системы. Первым делом я отбраковал те темы, которые мне решительно не подходили. Мое мнение о любви вам уже известно. Так же обстоит дело и с юмором, я начисто лишен этого чувства. С виду я улыбчив, но в глубине души склонен к меланхолии и скрываю это лишь потому, что люди не любят постных лиц, я же, в свою очередь, не люблю быть обузой для окружающих. Посему я выдавливаю из себя улыбку, когда приходится выслушать плохой анекдот, но от писателей-юмористов стараюсь держаться подальше. Жизнь — серьезная штука, шутки над нею неуместны. К Миксату, скажем, у меня душа не лежит: он даже смерть ни в грош не ставит. Или взять, к примеру, Анатоля Франса; я так и не смог одолеть его романа, но от одной попытки у меня неделю разламывалась голова. Уму непостижимо, как такой талантливый и к тому же образованный человек — он ведь даже в археологии знает толк, — которому сам бог велел строить храмы и ваять колоссов, позволяет себе пробавляться детскими каракулями на стенах домов.

Нет, я не надену дурацкого колпака, это уж точно. Писателю не пристало быть шутом при Его Величестве Народе, он призван быть его апостолом и пророком. Смеяться люди умеют и сами, они легкомысленны и поверхностны по природе своей; их нужно учить смотреть на вещи глубоко и серьезно. Примером в этом отношении могут послужить великие скандинавы. Я предпочитаю всем остальным Кнута Гамсуна[39], великого психолога, в котором угадываю брата по духу. От одного звука этого имени перед глазами у меня встает такая картина: длинношеяя гагара сидит, нахохлившись, на туманной отмели Ньюфаундленда и, стиснув клюв, угрюмо созерцает серые хлопья пены. Проходит час за часом, а она все не двигается с места, и ни одно перышко не шелохнется в ее оперении. Внезапно дрожь проходит по длинной шее. Ага, думает человек, сейчас она наконец схватит рыбу, которую подстерегала так долго. Ан нет: до сих пор она созерцала пену, склонив голову вправо, а теперь склонит ее влево. Тем временем наступает вечер, опускается туман, он, того и гляди, скроет необыкновенную птицу, и никто никогда не узнает, что она, черт побери, хотела всем этим сказать.

Этот северный туман уже начал окутывать и нашу литературу, пока еще, впрочем, не слишком густо. Призрак романтики в духе Йокаи все время мелькает то здесь, то там блуждающим огоньком. Человек я вообще-то скромный, но у меня есть серьезные основания видеть тут свою миссию. Венгерский Гоголь уже имеется в наличии, венгерский Анатоль Франс — тоже, ну а я стану венгерским Кнутом Гамсуном. (Только не гагарой, а пеликаном, применительно к нашим условиям.)

Будь ты хоть гагарой, хоть пеликаном, но какой-никакой сюжет все же должен мелькать в словесной пене, чтобы, по крайней мере, видимость была, будто есть, что вылавливать. Сом не клюнет — не беда, зато лещ обеспечен. Не так уж это и трудно. Нужно только раскрыть пошире глаза и протянуть руку, ведь вокруг нас — сплошные сюжеты. К примеру: ветер задул свечу в руке у дворника, и тот, обознавшись в темноте, обозвал старым ослом собственного домохозяина за то, что тот чересчур громко звонит. Этот дворник — самый настоящий трагический герой, точно так же, как трагическая героиня — красавица, чей нос украсил прыщ в тот самый момент, когда после длительной душевной борьбы она все же решила отправиться на свидание. Тему для романа можно найти везде и всюду: на базаре, в табачной лавке, на теннисном корте, у обедни и даже у себя дома. Вспомните только, сколько раз вам приходилось слышать, да и говорить: «надо же, ну прямо как в романе» или: «будь я писателем, непременно сделал бы из этого роман». Так-то оно так, да только с этими сюжетами все равно что со старыми ключами, которые годами перекладываешь из одного ящика стола в другой: авось пригодятся. Эти ржавые ключи вечно лезут под руку, когда роешься в хламе, отыскивая пуговицу от рубахи, зато как только попадется замок, к которому нужно подобрать ключ, найти их становится совершенно невозможно. Это трагедия не одних только ключей и замков, это трагедия романиста, вокруг которого назойливой мошкарой вьются идеи: захочешь поймать, глядь — а в руке пустота. Ту же, что случайно удалось ухватить, все равно приходится по той или иной причине отпустить на волю. С героями — та же история. Один не годится потому, что все хором скажут: таких не бывает, расскажите, мол, господин автор, вашей бабушке; другой не годится потому, что его сразу же узнают. А ведь люди в большинстве своем не любят, чтобы, знакомясь с ними, говорили: «А-а, вы и есть тот самый. Знаем-знаем, что вы за жулик».

Так и вышло, что корабль моего романа уж третий месяц ждал у моря погоды, как говорят в таких случаях моряки. И вообще, это был не корабль, а черт знает что: у меня до сих пор не было припасено для него ни единой доски.

Престиж мой тем временем стремительно возрастал. Угольщик уже трижды посылал ко мне с просьбой позаботиться о дровах на зиму — дело было в начале июня, двадцать восемь градусов Цельсия в тени, — ведь зимой дров нипочем не достанешь, того и гляди, на растопку пойдет крыша комитатской управы. Белокурая аптекарша пообещала утопиться, если я не возобновлю своих лекций по астрономии. (Прошлым летом это занятие пришлось прекратить: пока я разглагольствовал о рогах Сатурна — мужа ее звали Фердинандом, — она, не отрываясь, смотрела на звезды гусарского подполковника.) Как-то раз я слонялся по Главной площади, повесив голову и грызя в задумчивости ус, и столкнулся со стайкой воспитанниц высшего женского училища.

— Ничего удивительного, — прощебетала одна из них, когда я, покраснев до ушей, попросил прощения и ретировался, — говорят, роман будет на триста страниц. Боже, как же мне хочется, чтобы он написал и обо мне!



— Какая у него прекрасная голова, прямо ренессансная, — прошептала другая. — (Однажды мой приятель-этнограф шутки ради поместил мою фотографию в книге о венгерских русинах. Впоследствии кто-то из специалистов выделил мою физиономию как наиболее характерную для крестьянина-русина.) — Самое интересное, что седина у него — венчиком, совсем как нимб.

Третий голосок прозвучал не столь благоговейно. В нем явственно чувствовался металл.

— Говорят, он получит за роман сто тысяч крон.

Тут я осторожно оглянулся. Это была дочка директора финансового управления, я узнал ее по волосам, таким же рыжим, как у отца. Ага, теперь понятно, почему сей сборщик податей стал раскланиваться со мной так почтительно, словно с каким-нибудь бунчужным пашой. Он видит во мне нового налогоплательщика, равного которому не найдется во всем уезде.

Боюсь, однако, что с моих налогов зарплаты чиновникам не повысишь. Предприятие мое расползается, как ветхий шелк: чем чаще к нему притрагиваешься, тем меньше от него остается. Я боюсь взглянуть на календарь: не хочу видеть, как стремительно уходит время. Впрочем, я при всем желании не мог бы на него взглянуть, поскольку он исчез с моего письменного стола. В самом деле, куда он, черт возьми, подевался? Ведь стоял же здесь, на столе, с самого Нового года рядом с черепом кельтского макроцефала. Я всегда помечал в нем даты заседаний Археологического общества.

С большим трудом я обнаружил календарь на столике, за которым обычно работала Герминка. Как он сюда попал? Странички были сверху донизу исписаны красным карандашом. Мой почерк мельче; из всех видов письма он более всего напоминает турецкое, но не то, что встречалось раньше на боснийских мундштуках, а настоящие куфические письмена[40], которые даже в Турции разбирает только сам великий муфтий. Эти же круглые, красивые буквы явно были написаны рукою моей приятельницы Герминки. «Вторник, 9 часов утра, пристань». «Среда, 5 часов вечера, роща; третья скамейка налево». «Воскресенье, у вечерни, Непомукский Св. Я.».