Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 64



— Будь добр, господин нотариус, дай мне, пожалуйста, эти марки. Как раз хватит на заказную посылку. Я высылаю рукопись романа.

К этому времени роман нравился мне куда меньше, чем ночью. Жизнь умеет нанести пару-тройку немилосердных ударов, от которых у человека обостряется зрение. На свете есть множество романов лучше моего, хотя и он не лишен достоинств; я прекрасно понимаю, что взламывать витрины книжных лавок из-за него не станут. Это не роскошный ананас — ходовой товар мирового рынка, а всего лишь летнее кисло-сладкое яблоко. Но ведь есть на свете и такие гурманы, которые находят в яблоках особый букет, не свойственный ни одному, даже самому роскошному южному плоду. Не исключено, что со временем плоды моего творчества станут более изысканными, хотя, честно говоря, я не особенно к этому стремлюсь. Стоять перед публикой в шутовском колпаке, с лицом обсыпанным мукой и корчить гримасы, с трепетом ожидая аплодисментов, — по-моему, это ремесло ничуть не лучше, чем ремесло того карлика на пирах у Аттилы, о котором упоминает Прискос Ретор. (Аттила, по крайней мере, бросал придворному шуту мясо со своей тарелки, а нынешние аттилы только и знают, что швырять в нас костями.) Но если судьба обрекла меня навеки нести писательский крест, приходится подчиниться.

— Что же будет с Андялкой? — сокрушался поп. — Вдруг этот зверь ее убил?

В «Тысяче и одной ночи» такое случается, однако нотариус, как человек со стойким иммунитетом против всей и всяческой литературы (за исключением «Кёзшеги кёзлёнь»[151]), счел подозрения попа необоснованными.

— Не думаю, чтоб он успел ее убить; хорошо, если они до города-то добрались, да и вообще Бенкоци на нотариуса, конечно, не тянет, но человек не кровожадный. Позвоню на всякий случай в полицию, скажу, чтоб их задержали, пусть последят за мальчишкой, пока Андялку не заберет матушка.

— Старые вы ослы, — в голосе моем звучало превосходство, право на которое давало только ощущение себя заслуженным старым ослом, — и к тому же никудышные христиане. Ведь беглецы — в руце божией, так зачем же предавать их в руки полиции? А вот матушку Полинг мы действительно свезем в город, чтобы было кому последить за ними до свадьбы.

— Ни за что, ни за что! — Матушка Полинг рыскала взглядом по сторонам, словно львица, ища, чего бы швырнуть оземь. — Ведь этот негодник не выдержал даже первого экзамена.

Негодник! Если всего лишь «негодник», значит, дело идет на лад!

— Не волнуйтесь, матушка Полинг, этот негодник выдержит все экзамены, я вам ручаюсь. У меня есть способ заставить его это сделать. И матушка Полинг будет варить мне кофе в доме на площади Вармедехаз, а на воротах дома будет красоваться медная табличка: «Др. Элемер Бенкоци, адвокат». Смотрите же, чтобы в кофе не было слишком много цикория!

Матушка Полинг уже готова была улыбнуться, если бы не поруганная материнская гордость, но поп все еще мрачно трещал костяшками пальцев.

— Да, но где ты собираешься их искать?

— У господа бога под крылышком, милый Фидель, — отшутился я. — А ты мог бы пока позвонить девскому барону насчет брички, тебе он не откажет. Особенно если сказать, что она нужна нам для свадьбы, мы повезем в ней невесту!

Я потешался сам над собой — вот как, оказывается, из нас троих я самый практичный. Напоследок я собственноручно надел на матушку Полинг расшитый бисером чепец, причем завязал под подбородком такой бант, который сделал бы честь самому господину Бенкоци.

Путь наш лежал мимо Семи холмов: курган напоминал изрытое окопами поле битвы. Ящики с инструментом и запакованные черепа были свалены кучей на вершине холма, старый ворон-кальвинист долбил клювом шаровидный сверток, укутанный в ситцевый платок. Платок принадлежал Мари Малярше, а череп — какому-нибудь тысячелетнему Дёндиле. Надо же — живая женщина пожалела мертвеца и отдала ему свой платок! Хотя да, ведь у нее на голове отныне красовался венец ее жизни!

— Стоп! Давайте-ка остановимся, не оставлять же все это здесь! Фидель, милый, помоги мне их погрузить. Невольники не нужны, оставим их кости воронам. Пусть как хотят, так и собирают их к воскресению.

Но ямы-то все-таки засыпать надо! Я спросил нотариуса, что он скажет, если я оставлю Марте Циле Петуху пару тысчонок для этой цели?

— Почему ж нет, только разговаривать с ним буду я. Гажи, сынок, гони на улицу Кёнёк!



Прежде чем войти, мы заглянули в приоткрытые ворота, чтобы проверить, дома ли хозяева. На пороге кухни сидела старуха, уставившись прямо на слепящее солнце.

— Жена Марты. Она слепая, потому и смотрит прямо на солнце.

Старика мы обнаружили под шелковицей, он валялся на подстилке из рогожи, в ногах у него копошился ребенок, бледный и хилый, этакое материнское горюшко, до ушей перепачканный черным соком тутовых ягод.

— Имришке, — тихонько сказал старик, — сбегай-ка к бабушке, пущай поглядит, что ты у нас за крепыш. Встань насупротив да знай молчи себе, только щечки сделай, как я покажу.

Вдова и та на мгновение позабыла о поруганной материнской гордости, глядя на старика, надувшего сморщенные, заросшие белой щетиной щеки на манер ребенка, который набирает полный рот воды, чтоб кого-нибудь обрызгать. Если бы при сем присутствовал доктор, он наверняка сравнил бы старика с киргизским волынщиком, и это было бы единственное докторово сравнение, под которым я готов был подписаться. Малышу эта игра пришлась по душе, он старательно надул щечки и встал перед бабкой, — вид у него был такой, словно он только что выкарабкался из банки с повидлом.

— Ну-кось, бабуля, погляди-кось, что у тебя за славный внучок-толстячок! — обратился Марта Петух к слепой. Смотрела она, разумеется, как все слепые: ощупала кончиками пальцев надутую рожицу и сказала, очень довольная:

— Ни дать ни взять булочка. А все с тутовой ягоды, с ней и утки жиреют.

Старик совершенно расплылся от радости, что ему удалось надуть жену, но стоило нам тихонько постучаться, а ему — нас признать, как лицо его тут же приобрело постное выражение. Такой взгляд, должно быть, бывает у медведя, когда ему мешают играть с медвежатами; к счастью, зубов у тезки не осталось, да и к тому же нотариус помахал у него перед носом банкнотами, радующими глаз.

— Эти деньги мне Рудольф оставил, чтоб я поделил их между бедняками. Ему пришлось срочно уехать, его японский император вызвал, он выдаст Рудольфу оружие, чтобы мы побили сербов, валахов и чехов.

— А нимцев? С нимцами как? — недоверчиво спросил старик.

— Немцы — это нынче сербы, чехи да валахи, — таким образом нотариус посвятил старика в тайны международной дипломатии, — а Рудольф, кстати, скоро вернется и проверит, зарыты ли ямы. Доложите мне, что Семихолмье в порядке — тут же отдам вам деньги, а вы уж поделите их сами.

А теперь гони, возница, не щади ни лошадей, ни брички, только у ивняка немного притормози, чтобы мы успели прочитать про себя молитву за упокой души умерших! Гони мимо зарослей камыша, которому всегда есть о чем поболтать, совсем как старым господам и молодым романистам, гони вдоль отдыхающего под паром поля, поросшего чабрецом — там играют беззаботные суслики, а забот у них нет, потому что они не сеют, а только жнут, а потом впадают в зимнюю спячку; гони к плотине, мимо стройных тополей, в чьи темные кроны уже вплелись кое-где желтые листья; гони по мосту, по которому как-то вечером прибыл на воздушной карете мечтаний тот самый пожилой молодой человек, что вывалился из волшебной кареты, но все же возвращается домой помолодевшим пожилым господином, возвращается, чтобы отныне смотреть на мир из окна своей одинокой комнаты с улыбкой радости и печали. А быть может, и это всего лишь игра воображения, и мосты не только разлучают, но и соединяют; в мальчишках, пускающих мыльные пузыри, сидят пожилые господа, а в самом дальнем уголке души пожилого господина непременно прячется мальчишка?

— Теперь куда, ваше благородие?

— К пшеничному рынку, Гажи, сынок!

Вот и лавка часовщика, и в окне по-прежнему качается фарфоровая барышня с фарфоровым сарацином — тик-так, тик-так, — и будут они качаться до тех пор, пока часы не остановятся. То же самое судил людям великий Часовщик — в мастерской у него большой беспорядок, часы то и дело бьют невпопад, но Он со своих недосягаемых высот прозревает гармонию во всем — в линиях и звуках, в движении и неподвижности, в белом фарфоре и в черном.