Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 7



Все это было прекрасно в теории; но, подобно многим теориям, трудность состояла в применении её к практике. Если мы отступали к стороне тропинки, где стояла широкая лужа, мосьё де-Шалабр кланялся и становился позади нас, в более мокрое место, предоставляя нам сухую и лучшую часть дороги; не смотря на то, когда мы приходили домой, его лакированные сапоги не имели на себе ни малейшего пятнышка, тогда как наши башмаки покрыты были грязью.

Другою маленькою церемонию, к которой мы постепенно привыкли, была его привычка снимать шляпу при нашем приближении, и идти рядом с нами, держа ее в руке. Разумеется, он носил парик тщательно завитый, напудренный и завязанный сзади в косичку. При этих встречах, нам всегда казалось, что он непременно простудится, что он оказывал нам слишком много чести, что он не знал, как мы были еще молоды; – и потому вам становилось очень совестно. Но не на долго. Однажды мы увидели, как он, недалеко от нашего дома, помогал крестьянке перебраться через забор, с той же самой изысканной вежливостью, которую постоянно оказывал нам. Сначала он перенес через забор корзинку с яйцами, и потом, приподняв полу кафтана, подбитую шелковой материей, разослал ее на ладонь своей руки, с тою целью, чтоб крестьянка могла положить на нее свои мальцы; вместо-того, она зажала его небольшую и белую руку в свою пухлую и здоровую, и налегла на него всею своей тяжестью. Он нес корзинку, пока дорога крестьянки лежала по одному направлению с его дорогой. С этого времени, мы уже не так застенчиво стали принимать его любезности: мы заметили, что он считал их за должную дань нашему полу, без различия возраста и состояния. Таким образом, как я уже сказала, мы величаво проходили по клеверному полю, и чрез калитку входили в наш сад, который был также благоуханен, как и самое поле, в его самую лучшую пору. Здесь, бывало, встречала нас мама. Здесь мы проводили большую часть нашей юношеской жизни. Наши французские уроки чаще читались в саду, нежели в комнате; на лужайке, почти у самого окна гостиной, находилась беседка, в которую мы без всякого затруднения переносили стол, стулья и все классные принадлежности, если только этому не препятствовала мама.

Мосьё де-Шалабр, во время уроков, надевал что-то в роде утреннего костюма, состоявшего из кафтана, камзола и панталон из грубого, серого сукна, которое он покупал в соседстве; его треугольная шляпа была тщательно приглажена; парик сидел на нем, как ни у кого, по крайней мере парик моего отца всегда бывал на боку. Единственною вещью, которой недоставало к довершению его наряда, был цветок. Я думаю, он не срывал с розовых кустов, окружавших ферму, в которой он жил, ни одного цветка, с тою целью, чтоб доставить нашей мама удовольствие нарезать ему из гвоздик и роз прекрасный букет, или «пози», как он любил называть его: он усвоил это миленькое провинциальное словцо, особенно полюбил его и произносил, делая ударение на первом слоге с томною мягкостью итальянского акцента. Часто Мэри и я старались подделаться под его произношение; мы всегда с таким наслаждением слушали его разговор.

За классным столом, было ли это в стенах дома; или в саду, мы были обязаны прилежно заниматься нашими уроками: он, – мы сами не знаем каким образом, – дал нам понять, что в состав его рыцарских правил входило и то, которое делало его таким полезным юношескому возрасту, для того, чтоб научить вполне исполнять малейшие требования долга. Полуприготовленных уроков он не принимал. Терпение и примеры, которыми он пояснял и утверждал в нашей памяти каждое правило, – постоянная кротость и благодушие, с которыми он заставлял наши упорные, не гибкие английские языки произносит, изменять, и снова произносить некоторые слова и, наконец, мягкость характера, никогда не менявшаяся, были таковы, что подобных им я никогда не видала. Если мы удивлялись этим качествам, будучи детьми, то удивление это приняло более обширные размеры, когда мы выросли и узнали, что, до своей эмиграции, он был человеком пылкого и необузданного характера, с недоконченным воспитанием, зависевшим от обстоятельств, что на шестнадцатом году он был подпоручиком в полку королевы и, следовательно, должен был, по необходимости, вполне изучить язык, которого впоследствии ему привелось быть учителем.

Сообразно с его печальными обстоятельствами, мы имели два раза в году каникулы. Обыкновенные же. каникулы не были для нас, как это всюду принято, о святках, в средине лета, о пасхе или в Михайлов день. В те дни, когда наша мама была особенно занята по хозяйству, у нас были праздники; хотя, в сущности, в подобные дни мы трудились более, чем над уроками: мы приносили что-нибудь, относили, бегали на посылках, становились румяными, покрывались пылью и в веселье наших сердец распевали самые веселые песни. Если день бывал замечательно прекрасен, добрый отец наш, настроение души которого имело необыкновенную способность изменяться вместе с погодой, – быстро входил в нашу комнату с своим светлым, добрым, загорелым лицом, и такой день приступом брал от нашей мама.



– Как не стыдно! восклицал он: – как не совестно держать детей в комнате, в то время, когда все другие юные существа резвятся на воздухе и наслаждаются солнечным светом. Небось, скажете, им нужно учиться грамматике? – вздор! – пустейшая наука, в которой трактуется об употреблении и сочетании слов, – да я не знаю женщины, которая бы не умела справиться с такими пустяками. – География! – хотите ли, я в один зимний вечер, с картой под рукой, чтоб показывать на ней земли, в которых я бывал, выучу вас больше, чем выучит в десять лет эта глупая книга, с такими трудными словами. – Французский язык – дело другое! – его нужно учить; – мне не хочется, чтоб мосьё де-Шалабр подумал, что вы неглижируете уроками, для которых он так много трудится; – ну да и то не беда! вставайте только раньше – вот и все!

Мы соглашались с ним в восторге. Соглашалась с ним и мама – иногда с улыбкой, иногда с неудовольствием. Эти-то убеждения и доводы давали нам праздники. Впрочем, два раза в году наши французские уроки прекращались недели на две: – раз в январе и раз в октябре. В эти промежутки времени мы даже и не виделись с учителем. Мы несколько раз подходили к окраине нашего поля, пристально всматривались в темную зелень окрестных лесов, и если б только заметили в тени их темную фигуру Мосьё де-Шалабра, я уверена, мы бы побежали к нему, несмотря на запрещение переходит через границу поля. Но мы не видели его.

В ту пору существовало обыкновение не позволять детям знакомиться слишком близко с предметами, имевшими интерес для их родителей. Чтоб скрыть от нас смысл разговора, когда нам случалось находиться при нам, папа и мама употребляли какой-то иероглифический способ выражать свои мысли. Мама в особенности знакома была с этим способом объясняться и находила, как нам казалось, особенное удовольствие ежедневно ставить в-тупик нашего папа изобретением нового знака или нового непонятного выражения. Например, в течение некоторого времени меня звали Марцией, потому что я была не по летам высокого роста; – но только что папа начал постигать это название, – а это было спустя значительное время после того, как я, услышав ими Марции, стала наострят свои уши, – мама вдруг переименовала меня в «подпорку», на том основании, что я усвоила привычку прислонять к стене свою длинную фигуру. Я замечала замешательство отца при этом новом названии, и помогла бы ему выйти из него, но не смела. По этому-то, когда пришла весть о казни Людовика XVI, слишком ужасная, чтоб рассуждать о ней на английском языке, чтоб знали о ней дети, мы довольно долго не могли прибрать ключ к иероглифам, посредством которых велась речь об этом предмете. Мы слышали, о какой-то «Изиде, которая погибла в урагане» и видели на добром лице нашего папа выражение глубокой скорби и спокойную покорность судьбе, – два чувства, всегда согласовавшиеся с чувством тайной печали в душе нашей мама.

В это время уроков у нас не было; и вероятно несчастная, избитая бурей и оборванная Изида сокрушалась об этом. Прошло несколько недель, прежде, чем мы узнали действительную причину глубокой горести мосьё де-Шалабра, и именно, в то время, когда он снова показался в нашем кругу; мы узнали, почему он так печально покачивал головой, когда наша мама предлагала ему вопросы, и почему он был в глубоком трауре. Мы вполне поняли значение следующего загадочного выражения: «злые и жестокие дети сорвали голову Белой Лилии!» – Мы видели портрет этой Лилии… Это была женщина, с голубыми глазами, с прекрасным выразительным взглядом, с густыми прядями напудренных волос, с белой шеей, украшенной нитками крупного жемчуга. Если б можно было, мы бы расплакались, услышав таинственные слова, значение которых мы постигали. Вечером, ложась спать, мы садились в постель, обняв одна другую, плакали и давали клятву отмстить за смерть этой женщины, лишь бы только Бог продлил нашу жизнь. Кто не помнит этого времени, тот не в состоянии представить ужаса, который, как лихорадочная дрожь, пробежал по всему государству, вместе с молвой об этой страшной казни. Этот неожиданный удар совершенно изменил мосьё де-Шалабро, – после этого событиям я уже более некогда не видала его милым и веселым, каким казался он прежде. После этого события, казалось, что под его улыбками скрывались слезы. Не видев мосьё де-Шалабра целую неделю, наш папа отправился навестить его. Лишь только он вышел из лому, как мама приказала нам прибрать гостиную, и по возможности придать ей комфортабельный вид. Папа надеялся привести с собой мосьё де-Шалабра, тогда как мосьё де-Шалабр желал более всего быть наедине с самим собою; с своей стороны, мы готовы были перетащить в гостиную свою мебель, лишь бы только усердие наше могло доставить ему комфорт.