Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 34



– Почему только за мужчиной? – интересуется Грач.

– Потому что женщина больше дитя природы. И продлив род, выполнив своё предназначение, она удаляется спокойно, не как мы, тоскуя и стеная на весь мир. Ведь кроме детей мужчина должен оставить на Земле ещё что-то. И насколько это что-то дельно и весомо, проживёт ли оно дольше твоего живого наследства и послужит ли другим – вот вопрос.

– Слишком мелко рубишь, – ворчит Грач.

– Вот я и говорю, не умеем мы, как женщины, жить для жизни. Мы всегда живём ради какой-то идеи, для какой-то далёкой умозрительной цели. Короче, в целях цели. А надо жить не в целях, а просто так, дышать ровно, пока дышится, пока не скрутила тебя какая-нибудь лихоманка, пока не болеют твои дети и не призывают тебя, чёрт возьми, на войну. Вот говорят: не живи одним днём. А я подозреваю, как раз надо жить одним днём. Думай не думай о завтрашнем дне, готовься не готовься к нему, он всё равно, если, конечно, дуба не дашь, придёт. Совершенно без твоей помощи. Если к чему-то и готовить себя, то только к худшему. Впереди разочарования, болезни, крушение идеалов, превращение романтика в циника и апофеоз жизни –  смерть.

Убеждение ли это моё или настроение, которое ежеминутно меняется, или это для Грача, для поддержки его в ежедневной семейно-бытовой круговерти? Или просто моя чрезмерная разговорчивость означает выздоровление…

В детской подаёт голос Бубенчик. Грач мчится к нему, тащит его, обсиканного, в ванную, затем переодетого и улыбающегося в тёплую от газовой плиты кухню (отопление ещё не включили), не переставая разговаривать с ним:

– Вот и поспали мы, вот и проснулись, а теперь на полдник яблочного пюре покушаем, а то поэт наш о смысле жизни лекции читает. Говорит, мой смысл – это ты. А ну-ка, смысл жизни, открой ротик, ну, Ёжик… Погримасничал бы, не ест ведь.

Это уже мне.

Я бросаю тяпку, встаю на табуретку, обезьянничаю, жужжу шмелем, раскидываю руки самолётом, падаю на пол подстреленной птицей… Мой зритель удивлённо открывает рот и моментально получает ложку яблочной кашицы.

В дверь стучатся. Это Лисичка вернулась, не достаёт до звонка, да и нельзя в тихий час звонить. Бегу открывать.

– Чего барабанишь? – сердится отец. – Пожар, что ли?

Та с порога:

– Папа, у Матильды родились четыре болонки!

У папы застывает ложка в руках:

– Она же дворняжка.

– А у них папа болон.

Грач запихивает своему грачонку последнюю ложку:

– Так на чём мы остановились? О смысле жизни, кажется, говорили…

А я думаю: подняться бы с ними на палубу белого парохода и плыть долго-долго, бесконечно по синей, тихой реке с зелёными берегами и перистыми облаками на горизонте. Да ещё мою дочь прихватить. Вот смысл был бы!

Ночь. Грачата смотрят десятый сон. Мы с Грачом предоставлены самим себе. Не совсем самим себе. Грач сидит перед телевизором и штопает сынишкины колготки, я глажу бельё.

Я вожу утюгом по трусишкам, штанишкам, майкам, платьицам, простынкам и рассказываю о своём отпуске, о новых знакомых, о своих и Штабс-Капитана приключениях. Постепенно начинает ломить спину. Вверху, ближе к холке.

– Интересно, – говорю, – у Пушкина было четверо детей, а он хоть одну пелёнку за свою жизнь выстирал?

– Пушкин?.. – Грач где-то витает.

Собираю волю в кулак и утюжу, утюжу, утюжу… Гора сморщенного и пересохшего белья уменьшается.

– Слушай, жениться тебе надо!

Грач понимает:

– Устал?

– Нет, спина… Я же говорил… И «Зелёные Горки» не помогли. Хвалили, хвалили…

Грач откладывает штопку. Скрывается на кухне. Возвращается с каким-то пузырьком:



– Ложись, натру.

Я нехотя скидываю рубаху, майку…

– Что за гадость? – киваю на пузырёк.

– Ложись, ложись, хуже не будет. – Грач засучивает рукава и принимается обрабатывать мою спину. Впечатление такое, будто он хочет отодрать мясо от кости, а то наоборот – протолкнуть меж рёбер, проткнуть меня своими железными пальцами, раздавить ручищами. Откуда столько силы в нём, не атлет, казалось бы? Я охаю, крякаю, но терплю. В нос бьет резкий запах, что-то вроде змеиного яда или тигровой мази.

– Здесь больно, здесь? – пытается обнаружить очаг зловредной болезни Грач. Раньше я её и за болезнь-то не считал. Поболит, поболит – перестанет, думал. Но шло время, на «Зелёные Горки» вот съездил. А толку? Сперва вроде было облегчение, когда летал-то со Штабс-Капитаном. А встал у Грача к гладильной доске да помахал утюжком часок – всё моё при мне оказалось, никуда не подевалось, не исчезло.

Таки нащупывает Грач пару каких-то ненормальных позвонков. Я вскрикиваю от боли:

– Очумел?

Грач молча отпускает меня. Ему что-то ясно. Но не мне. Он что-то понял. Весь его грачиный вид говорит о том. До чего же противны врачи! Уж насколько Грач друг – и тот строит из себя кого-то, не пояснит членораздельно. А я между тем чувствую облегчение. Хочу опять к гладильной доске встать.

– Лежи уж, – останавливает меня мой эскулап, закутывает пуховой шалью, накидывает сверху одеяло, бубнит что-то себе под клюв, из чего я понимаю лишь то, что мне необходимо сделать рентгеновский снимок. Ладно, снимок так снимок.

– А тебе всё равно жениться надо.

– Зачем?

– О детях своих подумай…

Грач берёт гриб-штопку, дырявые колготки… Я, человек упрямый, встаю всё-таки, включаю утюг и продолжаю прерванную мысль:

– …и о себе тоже.

Грач не перебивает, сопит в две дырочки, штопает.

– Женишься вот, и всё встанет на свои места – опять романы строчить начнёшь, людей лечить будешь, исповеди их слушать, сюжеты новые… А то смотри, деградируешь. Детей вырастить вырастишь, из гнезда отчего выпустишь, разлетятся они по свету, ну а сам? Кому ты, старый, потом нужен будешь, без специальности, без практики, с ограниченной потенцией. Сам знаешь: хирург, как пианист, без ежедневных тренировок пропадёт. Да и писатель тоже. Да и мужик…

– Может, объявление в газету дать: брюнету с трёхкомнатной квартирой требуется сожительница и мачеха его детям?

– Ма-че-ха… – Я тоже горяч. – Сделали из слова жупел. Моего двоюродного брата вот мачеха воспитала. Я бы многим такую мачеху пожелал. А почему, скажи, сожительница?

– Потому что женой мне никто уж быть не сможет.

Переборщил я. Надо было как-то в обход… Грач не раз говорил, что только после смерти жены в полной мере понял, кем она ему приходилась, как он любил её, насколько она была ему душой, мозгом, кончиками пальцев… Но я не сдаюсь:

– Надо трезво смотреть на жизнь… – И так далее, всё то, что говорится в таких случаях. Я напорист и, как мне кажется, убедителен.

– Всё бельё спалишь, – возвращает меня на землю Грач. Из-под забытого на простыне утюга валит пар, переходящий в дым. И уж не змеиным ядом пахнет в комнате, а небольшим пожарчиком.

Я хватаю утюг, трясу бутылкой-распылителем, суечусь, но с генеральной мысли своей не сбиваюсь.

У Грача упрямый и независимый характер. Я говорю ему:

– У любого человека есть человек, которому он беспрекословно подчиняется. У любого. А вот тобой, таким независимым, кто командует?

– Дочь, – отвечает.

Я и сам это вижу. Ещё при жизни его жены видел. Но всю полновесность его на первый взгляд шутливого ответа понял в свой у него восстановительный период после «Зелёных Горок», в запоздалое бабье лето, которое продлилось до первых чисел ноября.

Первого ноября (хорошо помню эту дату) я пришёл к Грачу со своей соседкой по этажу, милой, доброй очаровашкой, работавшей воспитательницей, вернее, музыкантшей в детском садике прямо у нас во дворе. Расчёт прост был – и симпатична, и с детьми умеет обращаться, как-никак профессионал в этом деле, что в нашем с Грачом случае было немаловажно. Мужчин она побаивалась. В семнадцать сходила замуж, да нарвалась на жуткого алкаша и дебошира, по профессии бульдозериста, загребавшего неплохие деньги, но до дому их не довозившего. Она вернулась к матери в однокомнатную квартиру с уверенностью, что замужняя жизнь ей больше не нужна, в гробу она видела этих вонючих мужиков. Я объяснил ей: бульдозерист и врач-писатель – существа разных вселенных, я развернул перед ней образ Грача во всём блеске, насколько позволяли мне мои поэтические способности. И соседка сдалась: