Страница 14 из 34
– Привет классикам отечественной литературы! – Это был Пузо. – Думал, не дождусь.
Ещё что-то сказал, ещё… В голосе какие-то новые, не свойственные ему тихие, задушевные нотки. Раскрыл дверь подъезда передо мной… выставил бутылку коньяку на кухне, за здравие моё поднял стопку, первым выпил и… – что за метаморфоза? – принялся оправдываться, извиняться за казус в ту сумасшедшую ночь.
– Ничего себе казус! – вскипел было я, но он выбил почву из-под ног признанием, в которое трудно было поверить.
– Видишь ли, – поднял на меня свои честные глаза Пузо. – Понимаешь, как тебе сказать, ну, одним словом, я страдаю… импотенцией.
– И поэтому ты полез…
– Честно, честно, я всё объясню, – замахал он руками.
– Зачем мне твои объяснения?
– Выслушай же… это очень важно… Ведь ты, в отличие от многих, человек… ты поймёшь меня… У меня, видишь ли, не простая импотенция. Очень, очень странная. Как бы тебе это сказать? Я не могу один… Один на один с женщиной. Это у меня с юности.
Пузо выпил ещё стопку и, не закусывая, поведал свою драму.
По его словам, с детства он был очень стеснительным. Друзья его давно девочек по тёмным углам зажимали, а он и подойти боялся. Таким и в город приехал, и в университете учиться начал. А ребята на курсе разбитные подобрались, прознали про его проблему, потащили с собой… Первый раз в общаге дело было, не в студенческой, а в неизвестно какой, с кроватями в два яруса. Главный наставник его по этой части сделал со своей Манькой дело, сказал ей, что пойдёт позвонить, а сам, как договорились, вышел и его, будущего Хеопса IV, втолкнул к ней со словами: «Морду лопатой и не бойся». В случае чего он должен был поддержать новичка, приоткрыв дверь, крикнуть ей, приструнить: чего ты, мол, это же, Мань, брат мой молочный, не жадничай, а то накажу.
Юный Пузо разделся, подошёл к кровати. А Манька с любопытством смотрит на него, полуприкрытая простынкой, улыбается, понимает, что к чему. А Пузо не решается, переминается с ноги на ногу. Она скинула с себя простынку: «Ну, чего же ты?» Он взялся за спинку кровати и полез мимо голой, приглашающей к себе женщины на второй ярус. Спрятался там под одеялом – и его не видно, и её не слышно. В другой раз, зимой, он ждал своей очереди в промёрзшем тамбуре вагона-теплушки. Разделся заранее, ждёт, присядочку делает, пританцовывает от холода, а когда запустили, до бабы ли было, посиневшему и пупырчатому, как залежалая курица из холодильника.
Пузо и третью историю собрался рассказать, но я перебил:
– А покороче?
– Короче, у меня стало потихоньку получаться, только опять-таки не один на один. Бывало, я и первым бывал.
– Как же ты в одиночку женился? У тебя две дочери вроде?
– Вот именно. Я так сына хотел. И теперь хочу, но боюсь, всё равно не получится, бракодел проклятый! А всё на нервной почве. Вот захочу кого, между нами, мужиками, говоря, а не могу один…
– Врёшь ты всё.
– Может быть, и вру. Сам не пойму. Конечно, не могу. И не могу, и не хочу, я привык… А заглушать желания вредно. Фрейд! Гастриты всякие, язвы – всё от неудовлетворённости.
Я устало махнул рукой:
– Брось!
– А чего? Любовь, верность, преданность… Обмотали себя догмами. Проще надо жить, проще. Вот ты влюблён, что ли, в неё? А-а? Молчишь? То-то. А пожадничал…
Я отодвинул наполненную Пузом стопку, она споткнулась на трещинке клеёнки, коньяк плеснулся на стол.
– Меньше трёх стаканов не предлагать. Чего мараться! Спокойной ночи.
– Постой, постой же! – Пузо опять наполнил мой стопарик, опять стал доказывать, что он импотент, но не в общепринятом смысле слова. Если к его вопросу подойти непредвзято, с пониманием, то это его отклонение от нормы можно считать отходом от стандарта. Как в поэзии…
– И слава богу! Но я-то тут при чём? Скажи мне, при чём тут я, зачем ты мне всё это рассказываешь? К чему?..
Я оборвал себя на полуслове, выпил и угрюмо замолчал. А ему только на руку. Разошёлся, разоткровенничался, напомнил: когда пять лет назад не выдержал конкуренции, не прошёл на высокий, командирский пост в культуре, рядом с ним я один остался. В Москве дело было. Вся делегация наша отвернулась от него, потешалась, когда он к вечеру того решающего и вчистую проигранного дня перебрал с горя и лез ко всем с объяснениями и с неприкрытой просьбой утешения. На другой день бродили мы с ним по Москве, по её центру недалеко от гостиницы, по магазинам, по книжным лавкам, и я говорил, что никакой трагедии нет, не повезло сегодня, повезёт завтра, жизнь такая вещь, она все события, успехи и неудачи, радости и печали – всё, всё взаимоуравновешивает. Есть во мне черта – меня больше тянет к проигравшим, потерпевшим, обанкротившимся, они честнее, подлиннее. Тогда он мне понятен был, в Москве, а теперь… Чего вертит? Ещё вчера, у Сары Бернар, затем у Штабс-Капитана дома, за человека меня не считал, лез как через китайского болванчика к бабе, а сегодня…
– Исторический роман начал писать, – доверительно сообщил Пузо, доставая из портфеля вторую бутылку коньяка.
– Знаю, – ответил я безразлично. Клонило ко сну, Хеопсов форс-мажор доконал меня. Я нервно зевал. Так ко сну тянет не тогда, когда спать хочется, а когда хочешь оградиться от чего-то или кого-то, избавиться напрочь.
– В архивах приходится корпеть, адова работа. Это тебе не беллетристику от балды гнать, в носу поковыривая. Скажу тебе, ве-е-щь будет, будет нечто!
Выпили.
– Давно мы с тобой не общались, – с печальной задушевностью в голосе сказал Пузо. – А жизнь несётся, как тройка гнедых… Ой да тройка гне-е-ды-ых, – затянул было он, но голос сорвался. Пузо кашлянул, постучал себя по груди. – Надо держаться друг друга, помогать, поддерживать… и словом, и делом. Особенно нам, людям творческим, неординарным, а посему одиноким. С годами всё больше людей, с годами всё меньше друзей – чьи слова?
– Не помню.
– Твои же, ха-ха… Вот стихотворец, надо же, пишет, печатает, дарит с надписью дарственной и не помнит.
– Не помню.
– Да-а, мало людей надёжных осталось. Когда будут брать у меня интервью и спросят, какое качество я более всего ценю в людях, отвечу: надёжность. – Он вспомнил друга-миллионщика. – Тоже надёжный причал, всегда опереться можно, не подведёт. Кстати, душевный человек, поэтическая личность, песни у него свои, как затянет, когда выпьет, – о-о-о-а-а-а-о-о-о…
Не помню, как и когда Пузо ушёл. Только две пустые бутылки из-под коньяка доказательством тому, что ночной визит не сон был.
Возвращался домой на подводных крыльях «Метеора». До пристани меня провожали Штабс-Капитан и миллионщик на двух машинах. Я ехал со Штабс-Капитаном. Времени у него было в обрез. Он побыл на берегу минут пять, поёжился на с цепи сорвавшемся, свирепом ветру, поозирался задавленно – то ли с похмелья, то ли от боли в покусанной руке, то ли от тяжёлого, оловянного неба, сеявшего на нас волнами мокрой пыли, опохмеляться отказался, промямлил что-то на прощание и укатил без оглядки, точно от чумы сбежал.
Я не обиделся. Каждый по-своему идёт на посадку. Коле Коленвалу, например, необходимо полное одиночество. Мне тоже. Плюс один человек – мама, единственное существо на свете, которому я дорог сам по себе, без должностей и стихов, со всеми своими закидонами, как сын, большой шалунишка и проказник, безжалостно подрывающий своё бесценное для неё здоровье. Рядом с нею я очищаюсь, крепну духом и телом, возрождаюсь, чтобы как-нибудь потом вновь спрятаться у неё под крылышком от избытка своей дури.
Штабс-Капитан выходит из пике на работе, в редакции, в гуще событий, людей, накопившихся дел, на своём капитанском мостике, на своём корабле, который без капитана, как всегда, потрёпан зловредными бурями. Его там любят и уж никакой дурной собаке не дадут укусить, никакой поганой сволочи, которой всегда полно вокруг и около настоящего журналиста.
Ветер усилился, серое, тяжёлое небо опустилось ещё ниже. Мы с миллионщиком спрятались в его машине и неспешно давили «Наполеона». Два его кожаных мордоворота бродили по пирсу. «Метеор» железным крокодилом покачивался у дебаркадера в ожидании меня, чтобы заглотить весёлого отпускника и переварить его за считанные часы в трезвую конторскую крысу.