Страница 86 из 88
– Сначала расскажи историю. – Тетерка раскрыла крылья, угрожающе ими поводила из стороны в сторону. – И чтобы страшная была, да про любовь! Очень я люблю про любовь!
– Будет тебе история! – улыбнулась Марианна. – И про любовь там тоже есть…
Иногда бывает и так: полюбит рома девушку из хуторка – и останется с ней жить. Отстанет от табора своего. И в жизни такой забывает иногда и жизнь свою прошлую. Ремесло только свое не бросает, ведь цыган, забывший свое родовое ремесло, и не цыган больше. А род того цыгана лошадьми занимался. Где-то разводил, где-то подковывал, а где-то и воровал.
Вернулся однажды тот цыган из города, куда лошадей продавать сгонял, глядь, а в доме его огонек горит. Он помрачнел да пошел сначала в конюшню лошадь свою привязать. Кому ж понравится, когда его жена с кем-то другим у окошка разговаривает? Цыган тогда лошадь не стал распрягать, а взял из яслей топор да засунул сзади за пояс. Цыгане – народ горячий, да только наш про себя дал обещание: обухом, если что, полюбовника бить, а не лезвием. Входит в дом – а там его отец родной сидит, с женой его мило беседует. Ну, тут наш цыган обрадовался да обниматься полез! Где, говорит, табор наш и как здесь вновь оказались?
А отец ему отвечает: а табор-то ушел далече. Я один отстал, ногу повредил. И показывает ему лодыжку свою, совсем уже черную.
Ну, тут стали они водку пить. И цыгану все кажется, что отец чего-то недоговаривает. Он его по-всякому расспросить пытался: может с матерью что случилось, или табор развалился, или, глядишь, братко младший в тюрьму угодил. Но отец все головой мотает да на свечу косится. И водку пьет – как не в себя. Цыган тогда полез рукой в подпол, там у него еще одна бутылка крепкой бравинты была припрятана, щупает – а там нога чья-то. Присмотрелся – женская. И нащупал он туфлю, которую жене своей сам привозил. Да только жена-то его тут сидит вместе с ними и тоже на свечу поглядывает. И тут стало понятно роме нашему, чего с ними не так: что отец, что жена, когда водку пьют, не морщатся и даже не выдыхают. А свеча все это время горит совсем ровно, даже когда они говорят, смеются или кричат, хотя они свои лица совсем рядом с огоньком держат. Только от самого цыгана дрожит, только от его дыхания, будто никто больше в доме и не дышит.
Догадался тогда цыган тот, кто в дом к нему пришел. И понял, что когда свеча догорит, тогда и смерть ему. Сами они затушить ее не смогут – дыхания нет, и слюна их горючая, словно масло. Но и поджечь от нее, чтоб светло стало, больше нечего: как на грех, ни лучины, ни другой свечи поблизости. А тут топор из-за пазухи выпал да об пол стукнулся. Мертвецы сразу смеяться перестали, от железа взгляда не отрывают. Цыган тут же вскочил, говорит, забыл его убрать, сейчас вернется. А сам топор схватил – и в конюшню. Слава богу, что торопился, не успел коня расседлать. Он его вывел, в седло прыгнул – и прочь со двора. Сзади завизжали, закричали, да стекло зазвенело. Оборачивается – отец в окно лезет, а жена ему на закорки запрыгнула и рукой, как лошадь, подгоняет. Цыган лошадь свою подстегнул, перекрестился, и вперед. Пока скакал через лес, то отец, то жена за подпругу да за ноги хватались, оба сапога с себя сбросил. Жена все причитала да завлекала его полными грудями, стонала да обещала, ночнушку порвала на себе да на болоте бросила. Отец вообще не разговаривал, только мычал да подвывал, как пес под крыльцом. Лошадь уж пеной покрылась, шаг начала сбавлять, но только светало уж, и мертвецы совсем отстали. Оторвался все-таки от них тот цыган. С первыми петухами въехал в город, а там уж и трактир нашелся.
На следующий день поехал обратно, с народом уже. Зашли в дом: все, как он и рассказывал, но ни жены, ни отца нет, а только свеча перевернутая да окно разбитое. Ни трупов, ни живых. Горевал ту ночь рома шибко сильно. А назавтра поехал свой табор нагонять.
В таборе его встретила мать, которая сказала, что отец его ногу сломал и обратился подлечиться к какой-то лесной ведьме, которая его влюбила, подманила, все из него вытянула, отравила и в могилу свела. И что лежит он под Псковом, в холодной русской землице. Тогда цыган тот в Псков поскакал. Больше месяца он ту могилу искал. А когда разрыл, увидел отца, совсем гнилью нетронутого, и жену свою голую да бледную рядом с ним. Оба лицом вниз лежат, ступни, как кулаки, сжаты, а вокруг – вещей уйма, и детских, и взрослых, и сапоги его тоже здесь же лежат. Тогда вогнал он осиновый кол в грудь отцу, а потом и жене, молитву прочел – и засыпал обратно могилу.
А затем вернулся в табор и меньше чем за год испился до смерти. Рома похоронили его под ясенем, вместе с его топором, и отправились кочевать дальше.
Цыганам не привыкать за спиной могилы оставлять.
Тетерка так и издохла – с раскрытым до груди клювом, будто зевая. Марианна повесила ее рядом с лисом, а сама стала прыгать на ногах, стараясь разогреть пальцы, закоченевшие в сапогах. Было морозно. Лица своего она уже почти не ощущала: оно застыло, отмерло, превратившись в чужую, не по ее размеру маску. Руки слушались совсем плохо, ладони в кулак полностью уже не сжимались.
– Выходи! – крикнула она в темноту. – Нечего прятаться, обжора!
– Я и не прячусь, – с обидой сказал кабанчик, выходя под лунный свет. – Просто у тебя глаза голодные, а под снегом – уйма желудей.
– Уж я-то знаю! – засмеялась Марианна. – Сама только ими и питаюсь.
– Мне нужна правдивая история. – Полосы на спине кабанчика были все в царапинах, словно он продирался через заросли. – Только не торопись. Я быстро не люблю.
– Я и не тороплюсь. – Она засунула руку в карман. – До полуночи успею…
Давно это случилось, когда еще небо другого цвета было. Тогда таборы часто с цирками кочевали, а в тех цирках такие диковины показывали! И рому, что мечи глотает, и мужчину с волосатыми ладонями, и ребенка с двойным языком, словно у аспида. Была в одном таборе и свиномордая женщина. Говорили, что она из подземного народа и что ромы ее обменяли на восемь человеческих девочек, одна другой краше. Другие говорили, что родилась она у обычной женщины-славянки, которая за новую обувку и красное платье согласилась лечь под черта. Кто-то шептался, что это вообще мужчина, а под платьем у него спрятан такой хвост – любой рома позавидует!
Надо сказать, женщина была и правда ужасна. Тело бело-розовое, рыхлое и сальное, все в мелких волосах. Пальцы на руках тонкие и как будто со спущенной кожей. Лицо вытянутое, похожее больше на крысиное, чем на свиное, без всякого пятачка, но глаза и волосы – вполне человечьи. Волосы вообще были у нее самым красивым: густые, темные, словно воронье крыло, спадающие на покатые узкие плечи. Она сильно румянилась и подводила глаза да губы, но никакие белила и никакая краска не могли скрыть грубой кожи и мерзких примитивных черт лица.
И вот повадился в табор из близлежащего городка местный дубильщик. Сам он был ужас какой страшный – в детстве лицо обезобразила оспа, потом кислота разъела руки, а тяжелая работа с годами окончательно загрубила его облик. Кожа его была светло-желтого оттенка, будто алыча, а руки слегка тряслись от постоянного пьянства. Говорят, он еще и спятил, что неудивительно: на его работе смерть из корыт проникала сквозь кожу прямо в кровь да била в голову.
С девушками ему, понятное дело, не везло. Даже за деньги не всякая соглашалась с ним лечь, потому как кожа с него порой сыпалась целыми лохмотьями, а запах от волос был, как порыв ветра с мясницкого двора.
И вот бегает тот дубильщик по табору да рассказывает всем, что свинорылая женщина влюбилась в его силу мужскую да облобызала прямо в лицо. Рассказывает, что когда зашел он в шатер и приблизился к ней, то Агафья (так ее звали) наклонилась к нему во тьме – и поцеловала несколько раз.