Страница 67 из 85
Но едва она подумала о прошлом, как тут же где-то под ребрами возникло вязкое сосущее томление, очень похожее на приглушенную боль. Она беспомощно посмотрела на Игоря, в зрачках ее заплясали искорки испуга, сострадания к ушедшему времени, к Игорю — к тому Игорю, который удалился в прошлое, которого она знала издавна и продолжала любить, — к тому, а не к нынешнему.
— Опять что-нибудь насчет скважин хочешь рассказать? Новость, значит, в клюве принесла? — Игорь насмешливо блеснул глазами. — Ну‑с? Давай, агитируй меня за Советскую власть!
Он толкнул ногой приотворенную створку двери, разрезал серый расплывчатый полумрак, подошел к письменному столу, где стояла плоская, поблескивающая никелированными рычажками машинка, сел на подлокотник кресла и, настороженно выгнув спину, клацнул концом ногтя по клавише. Обернулся.
— Знаешь, Людка, — произнес он размеренно и спокойно. — Когда-то я тебя очень и очень любил...
Замолчал. Он словно что почувствовал, словно прочитал ее мысли. Да, прочитал. Потому и произнес эти слова.
Она хотела спросить: «А сейчас?» — но не спросила, потому что обида хмельной тяжестью навалилась на плечи, придавила к земле. Слава богу, что хоть не надолго — Людмила через минуту справилась с собой, сочла бессмысленным продолжать разговор. Холодно и равнодушно подумала о том, сколько сил, труда вложила она, чтобы тянуть за двоих, работать за себя и за мужа, обувать, одевать, кормить семью. Она поднялась, произнесла размеренно:
— Я за Андрюшкой в детсад.
— Пора, — Игорь повернул к себе запястье с часами, поднес их близко к глазам. — Скоро совсем стемнеет. — Склонился над машинкой, застучал клавишами.
Она оглядела комнату, машинально отметила появившуюся на потолке, в самом углу, длинную ломкую трещину, едва видимую. Трещина была не шире паутинной нитки. Не было ни зла, ни горечи. Будто что отрубилось. Сколько лет она прожила в этой квартире? Много, но не всю жизнь.
Людмила ощущала сейчас себя путником, который не знает, куда идет, помнит и не помнит дорогу, не замечает запыленных путевых примет, деревьев, растущих за отвалами обочин, кустов, в которых переговариваются пичуги, не следит за течением солнца и полетом звезд.
В ушах зашумело, она стиснула зубы, и все звуки вокруг замерли. Впрочем, не все — время от времени сквозь забытье пробивался медленный ленивый постук машинки.
Равнодушие овладело ею, она поняла, что Игорь для нее сейчас совершенно безразличен и далек, как всякий другой чуждый человек, и она ничего больше не испытывает к нему — ни привязанности, ни нежности.
Какой-то негустой, но едкий туман прихлынул к глазам, она поморщилась, выпрямилась. Болела шея, плечи, она ощущала непрочность своего тела и боялась этой непрочности, боялась, что вдруг хлопнется оземь, на жесткий холодный пол. Позавидовала сильным людям, которые, как говорят, умеют легко владеть собой. Впилась пальцами в колени. Боль отрезвила ее.
Несколько шагов по комнате, и все стало на свои места, только противная липкая тошнота обволокла все внутри, начала давить на горло, и от этого ей очень хотелось плакать.
Она вышла в прихожу, постояла несколько минут в сомнении, не решаясь сделать последний шаг, потом побросала в старый расползающийся чемодан джерсовый, устаревшей моды костюм, расческу, длинные, по локоть, «дворянские» лайковые перчатки, ненужную ей кофту крупной вязки, которую надевала всего один раз, потертые джинсы. Затем на клочке бумаги написала крупными неровными буквами: «Нам надо пожить порознь. А чтобы ты не голодал — хочешь, я тебе алименты буду платить?»
Положила записку на видное, бросающееся в глаза место.
Беззвучно прикрыла за собой дверь, снизу, из автомата, позвонила Зинке Щеголевой, задала лишь один вопрос, может ли та приютить на неделю, это минимальный срок, пока Людмила не снимет квартиру, услышала в ответ удивленное и одновременно растерянное «да», повесила трубку на раздвоину рычага.
Вот ведь как получается: другие ищут мужа, днем с огнем найти не могут, потому что нехватка на мужей, дефицит еще с войны, вон уже сколько лет дефицит, а она, наоборот, старалась уйти от мужа, забыть, что он существует. Остановилась в раздумье: а не проще ли пойти по другому пути — принимать мужа таким, какой он есть, без прикрас и аквариумного увеличения, когда каждая рыбешка находится словно под микроскопом, и делать то, что хочется? Ведь можно, например, крутить напропалую, налево и направо, с уверенными крепкими летчиками, как делают многие ее подруги, да еще посмеиваются: «Аэрофлот все спишет», и мужья ничего, ничегошеньки не знают. Но для этого надо было сделать внутренний надлом, надпил, начать вторую жизнь, проложить ей рельсы с жизнью уже существующей, надо было раздвоиться. Вот этого она никогда не сможет сделать. Не тот душевный запал.
Она стояла на бровке тротуара, беспомощная, с глазами, пухлыми от слез, тянула руку в варежке, стараясь остановить машину — надо было заехать в детсад, взять Андрюшку, по дороге обдумать ответы на возможные вопросы сына.
Что ему сказать, что? Надо было взять себя в руки, определить, запрограммировать дальнейшую жизнь, которая таила так много неизвестного, — и все сейчас, сейчас, сейчас. Еще надо убрать слезы, которые все-таки выплеснулись из глаз, не удержались, привести в порядок лицо, чтобы ни Андрюшка, ни Зинка Щеголева не догадались о ее душевном потрясении. Она едва держалась на обледенелом тротуаре, даже не посыпанном солью или песком, чтобы не скатиться под колеса машины, — внутри, там, где сердце, легкие, где все самые важные жизненные органы, словно кто пожар зажег.
Когда к бровке прижалась, скрипуче тормознув, «Волга», с кошачьим огоньком, стреляющим из-за стекла, машина эта показалась ей кораблем, что навсегда уходит из гавани с охвостьем обрубленных канатов, свисающих с кормы, а берег молчит в настороженной оторопелости, не салютует, — не знает берег, что корабль никогда не вернется назад.
Через неделю муж появился в аэропорту, с погасшими глазами, наткнулся на Зинку, та, отведя взгляд в сторону, буравя световое табло с тусклыми огоньками, обозначавшими номер рейса, на который шла посадка, объяснила, что Бородиной нет, улетела ночным «илом» в Москву.
В детсаде он не смог узнать, где Андрюшка: Людмила забрала ребенка, не сообщив, куда его переводит. Муж стал появляться в аэропорту каждый день, как на работе.
На исходе второй недели он написал Людмиле письмо, попросил девчат передать по адресу, хмурым сиплым шепотом сообщил, что в завтрашней газете они могут прочитать похоронку. О нем похоронку.
Письмо было написано на нескольких четвертушках прыгающим, взбудораженным почерком, содержало тихую угрозу, бешенство, мольбу.
Напиши Игорь это письмо по-человечески, она бы не выдержала, вернулась. Без промедлений. А тут застопорило. Да еще этот провокационный шепоток насчет самоубийства. Хотя что-то озабоченное, далекое, рожденное добром, потревоженностью души, стиснуло ей грудь, и она, сидя за чужим столом, кажется старшей бортпроводницы, неспокойным коротким движением рванула на себя срединный ящик, зная, что в девчоночьих столах всегда можно собрать целый аптечный ларек. Ей так надо было сейчас выпить какую-нибудь таблетку — от гриппа, от насморка, от головной боли — все равно какую, важно было психологическое воздействие на организм, на мозг, — она знала, что именно таблетка обманет бдительность и принесет успокоение. Вспомнилось все лучшее, что было связано с мужем, его подарки, сделанные в день свадьбы, недорогие, но необходимые в быту вещи, инкрустированная индийская шкатулка для бумаг, которую он вручил ей в день двадцатипятилетия, — безделушка конечно же, но приятная... Потом эта шкатулка куда-то задевалась, ушла с глаз, как уходят предметы, не приносящие пользы; вспомнилась поездка на пог, в теплый санаторный Мисхор, шелковица-падалица, сладкая, вяжущая язык, которую они покупали у старухи хозяйки, некрасивой, угрюмой, но чрезвычайно честной, такие внакладе остаются от собственной торговли; деревянные нары пляжа, врубленные в камни, фиалковая свежесть воды с непугаными усатыми креветками, морскими тараканами, неунывающими голопузыми крабиками, вспомнились другие детали того далекого южного отдыха...