Страница 19 из 85
Тут их позвали в комнату, где начались танцы, и Исаченков, пользуясь общей сутолокой, тихо ретировался к себе в номер, разделся, улегся спать и быстро уснул, он даже не услышал, как довольно скоро вернулся чем-то раздосадованный Гриня, бормоча про себя ругань и повторяя через раз: «Молодая-интересная, кочевряжится...» У Грини были свои принципы.
Исаченков получил подтверждение словам Анны насчет того, что вдоль дорог в Чехословакии — сады, растут яблоки и сливы, на следующий же день, когда «Икарус» вез их к польской границе. И по ту, и по эту стороны бетонки, впритык одно к другому, очень часто, были посажены яблоневые деревья. Яблоки лежали и у корней деревьев, густой притягающей россыпью, так и хотелось остановить автобус, кинуться под стволы и, будто в детстве, набить карманы крепкими плодами. Исаченков поднялся со своего кресла и, нетрезво взмахивая руками — «Икарус» шел ходко, и на повороте его заваливало то в одну, то в другую сторону, — пробрался вперед, где сидела Анна, остановился, крепко держась за поручень, нагнувшись, взглянул на дорогу. Потом посмотрел на Анну, отметил, что глаза у нее сегодня не как вчера — не черные и не глубокие, а какого-то веселого темно-орехового тона с крупными, зауженными книзу зрачками, обмахренные загибами ресниц, и вообще Анна... Тут Исаченков решил, что не будет применять избитые, затертые определения, они излишни, и так все понятно.
Анна раздвинула пухлые, круто выпяченные губы в улыбке.
— Скажите, Анна, — кашлянул Исаченков. — А яблоки эти можно рвать?
— Можно, но не нужно, — усмехнулась Анна. — Любой водитель запишет номер нашего «Икаруса», и тогда нам пришлют счет на десять килограммов. На десять, учтите! Даже если вы сорвете всего-навсего одно яблоко.
— Понятно, — проговорил Исаченков, — что ничего непонятно. Они же все равно пропадут, сгниют.
— Вовсе необязательно. Эти деревья принадлежат дорожным участкам, и те командуют урожаем. Продают, наверное. А вон направо, посмотрите, плантация хмеля...
Хмелевая плантация была похожа на виноградник — такие же деревянные стояки, винтовочными стволами глядящие в небо, такие же веретенообразные зеленые стебли.
— Больше всего хмеля растет на севере, это предмет экспорта. Чешский хмель — он самый лучший для пива. Убирают его здесь комбайнами. А когда наступает горячая пора, то сорок пять тысяч школьников выходят на подмогу. Вы смотрели фильм «Старики на уборке хмеля»?
— Нет. Не смотрел. А вы много знаете. Как преподаватель младших классов. Тот обязан знать все — и арифметику, и язык, и еще кучу других предметов. Сколько же вам лет?
Анна наклонила голову, усмехнулась.
— Ну, вы не в том еще возрасте, чтобы скрывать его.
— Мне ровно двадцать пять. И возраста своего я не скрываю. Что еще? Где родилась, какой институт окончила, семейное положение, адрес, телефон, участие в войне, владею или не владею иностранными языками? — она неожиданно начала отхлестывать Исаченкова словами, как ударами кнута, методично, насмешливо, безжалостно. А он только краснел и крутил головой: сам виноват, сам подставился. — Ладно, — сказала она. — Готовьте какую-нибудь польскую песенку — мы к границе подъезжаем.
Когда Исаченков после экзекуции возвращался на свое место, его остановил Гриня, подмигнул, помидорно светя щеками:
— Ну как? Закадрил, а? Ничего молодая-интересная? Э-э... Не закадрил, значит... И меня она вчера отшила.
«Икарус» свернул на пыльный проселок и вскоре остановился у негустых, уже обвядших и готовящихся отходить ко сну лозняковых кустов.
— Вот и граница! — объявил Вацлав.
Исаченков ожидал увидеть колючую проволоку, вспаханную нейтралку, высоченных, способных загрызть корову псов, но ничего этого не было. Просто проселок уходил дальше, вскарабкивался на покатую лысину поля и сваливался на центральную площадь небольшой островерхой деревушки, посредине которой краснела хорошо прокаленным старым кирпичом кирха.
Прошло еще два дня, и группа их как-то самостихийно, сама по себе разбилась на пары, на тройки, на четверки — так было удобнее и по городам ходить, и в магазины заглядывать, и даже пиво пить, которое здесь было знатнее знатного — с копчеными колбасками, поджаренными на горячем дыму, пива этого можно было выпить сколько угодно. И, подчиняясь общему закону, Исаченков теперь много времени проводил с Анной, много разговаривал — на темы самые разные, говорили о Чехословакии и о Москве, о средневековой живописи и о замке Карлштейн, о кукольной фабрике в Седльчанах и о бабьем лете, — говорили обо всем, что хоть мало-мальски интересовало их.
— Слушайте, Анна, у меня такое впечатление, что я к вам привязываюсь все больше, а? Все больше и больше, — сказал как-то Исаченков.
— Напрасно, — спокойно отозвалась Анна. — У меня дома муж и сын.
...В Прагу въехали утром. Город был каким-то торжественным, парадно ярким; сквозь сметанные сгустки облаков бронзово просвечивал кругляк солнца: хорошо выспавшийся, пышущий инопланетным здоровьем, молодой, он плавал в воздушной сметане, ровно кусок масла, желтый, свеженький, только края малость подгорели, лучились оранжевым. Крыши домов, мокрые от утреннего пота, были броскими, цветастыми, одна ярче другой — тут были и карминные в густую коричневу, и зеркально-серые, и ореховые с сизым налетом, и розовые с примесью нежного белого тона, крыши черепичные и железные, тесовые и из керамических пластин, с высокими горделивыми стояками труб, с большими, нараспашку, похожими на гигантские уши слуховыми окнами, с острыми неустойчивыми ребровинами стесов, крутые и плоские, четырехугольные, как у замков эпохи Ренессанса и острые, почти отвесно сваливающиеся вниз — о пражских крышах можно стихи складывать, песни петь.
А узкие, немного мрачные в своей тесноте улочки еще были темны, они дышали ночью и прохладой, солнце еще не добралось до них.
Прага встретила их возбужденным утренним шумом, сытым бурчаньем застоявшихся машин, шарканьем подошв, дымом — где-то неподалеку сжигали дряхлое деревянное строение, а старый маневренный паровоз, пускающий блеклые полупрозрачные кольца из латаной, похожей одновременно на сапог и воронку трубы, приветствовал «Икарус» поросячьим визгом — паровоз этот толкал перед собой длинную цепочку тележек, груженных песком, чуть ли не к самому центру города.
— Это они, молодые-интересные, метро тут себе строят, песок — это оттуда, — пояснил Гриня Шишкин, нагнав на лоб кожные складки, что придало его лицу многозначительный вид.
Группу разместили в отеле второго класса «Унион», более подходящего отеля для туристов, к сожалению, не нашлось, мест не было — в Праге проводился какой-то очень широкий многотысячный конгресс, он-то и съел все гостиницы, все места.
— Наш «Унион» — не самый плохой отель, — пояснила Анна Исаченкову, — тут, в городе, отели пяти разрядов. Высший — это «люкс», потом идут разряды А, Бе, Це, и еще есть разряд четвертый, самый последний...
После обеда они пошли побродить по Праге. Утренние контрасты света и тени исчезли, воздух попрозрачнел, сделался блестким и шипучим, как газировка, — в нем лопались невидимые пузырьки и источался тихий, немного грустный звон, от которого становилось как-то беззащитно на душе. Они шли молча, и по сосредоточенным лицам их можно было угадать, что им здесь все интересно, все оставляет след в благодарной памяти. И прохожие — уверенные в себе коренные пражане — чувствовали это, приостанавливали шаг, будто удивляясь занятности, деловому любопытству Исаченкова и Анны.
Он осторожно взял ее под руку, прижал к своему боку локоть, покорный, теплый, и чуть не задохнулся от какого-то яростного прилива нежности и тоски, от сложного, неожиданного нового ощущения, охватившего его.
Каменные мостовые мокро блестели от полулетнего-полуосеннего жара, видно, последнего в этом году. Судя по сметанной наволочи, обметавшей небо поутру, скоро зарядят дожди, безысходные, серые, слепые, и тогда уж осень точно станет полноправной хозяйкой в городе. Под ноги шлепались крупные красноватые листья, мягко потрескивали под каблуками, оставались лежать неподвижно, мертво — мятые, давленые, навевающие печаль.