Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 85

Читать он больше не стал, тогда застолье переключилось на Симона, тот, излучая розовый свет, выставил перед собой крепкие, как молодая брюква, припухлые ладошки, защищаясь. Из его объяснения Балаков понял, что Симон чуть ли не в один день с Балаковым прибыл в этот город — только не на самолете, а на поезде, что он знаком со многими известными поэтами и актерами, давно и, так сказать, плодотворно с ними дружит.

— Си-мон! Си-мон! Си-мон! — начало скандировать застолье.

— Ладно, сдаюсь, сдаюсь, сдаюсь, — Симон сгустил тенор, нагоняя в него бронзовую тяжесть. — Обо всем расскажу, все расскажу... По порядку.

— Просим, Симон! — томно произнес Кока.

— Этому Симону я с удовольствием набил бы морду, — тихо просипел сквозь зубы Косаренко, — уж больно сиропный весь он, посмотришь — во рту сладко становится, чай без сахара пить можно.

— Встречался я почти что со всеми знаменитыми поэтами — все-таки друзья, а с друзьями надо ведь поддерживать профессиональные контакты. И с Робкой Рождественским, и с Женей Евтушенко, и с Васькой Балаковым, и с Андрюшей Вознесенским — словом, со всеми!

Балаков даже вздрогнул, когда Симон произнес его фамилию, посмотрел сквозь розовые отблески на лицо этого человека. Видел ли он когда-нибудь в жизни эти припухлые щеки, узенький, оплывший развал глаз, яркий, будто обмазанный земляникой, рот, над которым капроновой мякотью шерстились ровненькие, трикотажные какие-то усики, — видел или не видел? А то ведь конфуз может получиться — давнего знакомого встретил и не узнал, и тогда ему вправе будут упрек бросить: «Зазнался ты, Балаков, зазнался, вот ведь как...» Видел или не видел? Нет, не видел.

Он почувствовал, как его локоть сжал Косаренко.

— Ни слова, Василий Игоревич. Прошу вас.

Симон тем временем распространялся о всяких деталях, подробностях жизни своих «друзей» — знаменитых поэтов, застолье шумно испускало вздохи: рассказ Симона был всем интересен. Балаков сглотнул судорожно и растерянно, затих, вдавился локтями в колени. Подумал о Тимке, мгновенно провел параллель: неужели и Тимка так же может изгаляться, врать, быть никчемностью? На него даже пахнуло горьким духом печали, слабость, он вдруг ощутил надвигающуюся беду — не понимал только, откуда конкретно она идет. Так хорошо прошел день, таким роскошно сказочным было сегодняшнее посещение подвалов и рассказ Косаренко, и вдруг — нате вам... Он вспомнил и до деталей прокрутил в мозгу последний Тимкин визит в Дом литераторов, подумал, что надо будет переговорить с директором, попросить, чтобы сына больше не пускали туда, устроить скандал, в конце концов... Потом решил, что это не мера, это всего лишь полумера, нужно что-то другое, нужно немедленно бросить все к черту и мчаться домой, спасать сына. Неужели и Тимка так может, как этот, розоволикий, похожий на объевшуюся женщину... Балаков вдруг ощутил приступ острой брезгливости.

— А больше всего с кем довелось видеться? — тем временем дружно любопытствовали девочки из Кокиной свиты.

— Больше всего с Балаковым, — шумно выпустил из себя воздух Симон, — мы с ним с восемнадцати лет знакомы, с восемнадцати лет на «ты». Он тогда в институте еще учился, щенком был. Ох, Васенька, Васька, — Симон усмехнулся, дунул в усики. — Он мне как-то откровенно сказал, что завидует всему, что я пишу, в Дом литераторов каждый день водил, водкой угощал, стихи читал.

— Что больше всего ему нравилось?

— Что? Конечно же «Сон». Стихотворение блоковского уровня, так определил его мой друг Василий Балаков.

Балаков сглотнул сухой, шершавый ком, возникший, в горле, потянулся за кофейной чашкой. «Как же это мы с ним с восемнадцати лет на «ты»? — тупо и напряженно, с пчелиным гудом в ушах думал он. — Не может этого быть. Он же лет на десять моложе меня, я уже институт заканчивал, а он еще в школе алгебраические азы осваивал. Хотя — Балаков угрюмо скривил рот, вздернул вверх одну его сторону, уголок, — портретец у вас, Василий Игоревич, слишком молодой, вот этот Симон и ошибается, промашечку дает, в ровесники записывает. Комплимент здесь имеет место, комплимент насчет возраста... Но ты же не баба, Балаков, чтоб комплиментам радоваться. А потом, «комплимент» по-латыни, говорят, — «то, чего нет». Куда ты попал, Балаков, зачем тебе все это? И как только уживается со всей этой странной компанией прекрасный человек Косаренко? Немыслимая вещь. Неужто такое возможно? Не сон ли это? Не сон. Дурная явь...»

— Прочитай, Симон, «Сон». Ну, пожалуйста... Прочитай! — раздалось сразу несколько голосов.

— Потом. Позже, — пообещал Симон, взял со стола сигарету, прикурил ее от «ронсона» («Естественно, у каждого крупного поэта обязательно «ронсон» должен быть»), затянулся, пыхнул сизым кольцом. — Так вот, о Балакове. Дня за три до отъезда встречает он меня и говорит: «Теперь, Симочка, мы должны по девочкам сходить. Выбирай, куда пойдем: к дикторшам телевидения или в цыганский театр?»

— У-у-у, — раздалось за столом протяжное, полное какой-то нездоровой истомы, Косаренко еще крепче сжал локоть Балакова, притиснул к себе: спокойно, Василий Игоревич, спокойно... Это еще цветочки, семечки с ягодками дальше пойдут.

— Я конечно же выбираю цыганский театр. Все-таки удаль, гитары, знойные голоса... Опять же отзвуки прошлого, заснеженная Москва, «Конфетки-бараночки», топот конских копыт, ветер в ушах. Вася мне и говорит: «Правильно, Симочка, что цыган выбрал, я давно у них не бывал, пора ревизию провести. Сели мы в мотор, прикатили в театр в конце третьего действия — под занавес, значит, и сразу же за кулисы. А там девчушки — одна краше другой! — Балакова вдруг больно и остро, словно ножом, кольнуло знакомое «девчушки», и свечной свет будто весь вытек наружу, стало темно и душно. Симон затянулся сигаретой, рукою разогнал дым. — Балаков есть Балаков, не каждый день он в театр приходит, поэтому загрузились мы в машину — и в ресторан!

«Господи, боже мой, что же это происходит? Неужто и Тимка мой... — Балаков мучительно сморщился. — Что же это происходит, а? Неужто и Тимка, а? А потом... Потом, столько раз благополучно избегал пошлости, всегда удавалось, всегда уходил, а тут на тебе — вляпался, как муха в липучку, ни за что ни про что. Тьфу! Неужто и ты так, а, Тимка?»

— Ни слова, Василий Игоревич! — чуждо и холодно прошептал Косаренко.

— Я же ему по лицу сейчас... По лицу его надо отхлестать. Это же подонок!

— Не надо, прошу вас. Я сам.

— Потом мы перебрались в аэропорт — там ресторан до утра работает, — Симон провел пальцем по губам, шевельнул короткой щеткой своих аккуратных, будто искусственных, сработанных на предприятии бытового обслуживания, усов, — неплохо, в общем, время с моим другом Василием Балаковым провели. Дочка у него подрастает...

— Сын, — машинально, не чувствуя, что говорит, едва слышным сипом поправил Балаков. Ощутил, как у него леденеют виски, подкожные вдавлины, выемки костей, боль крепким сцепом окольцовывает затылок. На сип его никто не обратил внимания, только Кока поднял голову и, потусторонне улыбаясь, млеющим взглядом посмотрел сквозь Балакова на стену, словно через стеклянную дверь, — Балаков для него был «черной костью», как выразился Косаренко. Инженером с комбината, никем.

— Года через три ничего чувичка сформируется, — продолжал Симон, — приударить за такой — одно удовольствие. Да еще такой знаменитый папа имеется... Но я не буду за ней приударять, не буду, — Симон оглянулся на обвядшего, ушедшего вместе с девочками в тень Коку, показал пальцем в овальную бледноту его лица. — Мы это чудо Коке переадресуем, пусть наслаждается. Может быть, женится...

Какие-то округленные тени задвигались на стенах в блеклом мареве свечушек, глаза давно ушедших, но таких знакомых Балакову людей начали возникать в этих тенях, дружеские, успокаивающие. Вот твердо и холодно посмотрел на него отец — сейчас батя уже старик, добродушный дедушка, из которого, как говорит молодой хам Тимка, песок сыплется и за ним надо с совком ходить, а здесь, в теневой галлюцинации, — глаза молодые, неуступчивые: ведь столько раз в войну его отец водил батальон в атаку вместо того, чтобы сидеть на КП и оттуда командовать боем; вон школьный друг, мальчишкой ушедший в сорок пятом на войну и погибший в день победы, сощурился смешливо и трезво; вон однокашник по институту Коля Соропеев, писатель-моряк, годами пропадающий в бегах, в плаванье, обмотавший земной шарик нитями своих дорог, словно арбуз, и так и этак, в разных направлениях; вон еще кто-то знакомый... Стало трудно дышать, боль в затылке обострилась, сделалась сильнее, Балаков помассировал кожу пальцами, но боль, неуступчивая, не хотела отпускать, пилила и пилила, проклятущая. Он чувствовал сейчас себя невыносимо сиротливо и слабо, понимал, что вся работа, налаженное с таким трудом спокойствие летят в преисподнюю, в никуда, что не будет больше равновесия, света и тепла, что надо все бросать и немедленно возвращаться к себе домой, вытряхивать из Тимки все его барственные замашки, всю гниль, что скопилась в нем, — только так его можно спасти, только так... Он силился подняться и не мог. Тогда он постарался взять себя в руки, взглянуть на все происходящее со стороны, утишить боль и изгнать слабость, все холодно и спокойно взвесить.