Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 82

В ту ночь Петра, как на грех, сморил крепкий сон. Пару раз он услышал было рычание, подумал даже: «Что-то долго возятся!», но встать не встал. А чуть свет вышел к оврагу. Подойдя поближе, остановился, как громом пораженный; в капкан вместо волка попался Анадолец. Пес лежал уже окоченевший. Горло распорото, снег вокруг обагрен кровью…

Петр понял, что произошло. Борьба собаки с волком длилась, видимо, всю ночь. Кровавые следы вели от оврага в поле. Петр пошел в том направлении и вскоре в предутренних сумерках неподалеку увидел матерого волка. Он еле плелся. Сделает шаг, два — и припадает к земле, пробует подняться и снова валится. Зверь, видно терял последние силы, истекая кровью…

Пораженный увиденным, Петр побежал в усадьбу позвать Васила. Мелкий колючий снег сек в лицо, резал глаза.

Перевод Р. Бранц.

В СТАРИНУ

Димитр Медара из Сарнено, в прошлом служивший табунщиком у хаджи Петра, зашел, как он это делал время от времени, проведать дядю Митуша. Они посидели, потолковали (а с Медарой ни о чем другом как о лошадях да табунах не потолкуешь), потом дядя Митуш пошел зачем-то в хлев, а Медара остался дожидаться его на завалинке.

Медара был помоложе дяди Митуша, крепкий, хорошо сохранившийся для своих без малого восьмидесяти лет. Белые, как снег, густые усы и брови выглядели на его краснощеком лице будто приклеенные. Лоб пересекала глубокая гневная складка, а на губах играла лукавая усмешка, отчего лицо Медары казалось хмурым и в то же время веселым.

Одевался Медара по-особому. Бросалась в глаза короткая, подбитая мехом безрукавка, разукрашенная аппликациями — искусно вырезанными из зеленого и красного сафьяна листьями, цветами, птичками. Безрукавка эта, видно, была чем-то дорога Медаре. Широкие рукава белой рубахи прикрывали ниже локтя его жилистые руки, покоившиеся на набалдашнике кизилового посоха. Рыжеватые штаны из грубого домотканого сукна плотно облегали колени и икры ног. На голове красовалась черная баранья шапка, под черным кушаком Медара носил черный тонкий ремень, за который засовывалось, оружие. Но самым странным было то, что на боку у него болталась длинная плеть, вызывавшая недоуменную улыбку у каждого встречного. Плеть эта была Медаре давным-давно не нужна, гурты уже перевелись, но он никак не мог с ней расстаться — так старый вояка, ходит, бренча саблей, которая напоминает ему о славных ратных подвигах дней молодости. Шея обернута шарфом — не от холода, а чтобы прикрыть широкий рубец. По той же причине Медара имел обычай, разговаривая, опускать голову на грудь.

Оставшись один, Медара принялся водить посохом по земле, губы его были растянуты в задумчивой улыбке.

«Так кто из табунщиков поисправнее будет — мокане или цыгане? — мысленно продолжал он разговор с дядей Митушем. — Спору нет, и те и другие знают свое дело. Мокане, правда, меньше, боятся холода. Накинет поверх нагольный тулуп — и пошел. Что же касается татар, так те, нанимаясь, выговаривали себе еще и пару сапог. Добрые были наездники».

Медара покачал головой, широко улыбнулся: уж коли зашла речь о лихих наездниках, то он сам не хуже других. Мог на всем скаку, перегнувшись с седла, поднять с земли кистень. А побившись об заклад мог подхватить и серебряную монету…





Перед глазами Медары возник горячий вороной конь. Тот самый ретивый жеребец хаджи Петра, от которого у Медары остался шрам на шее. Сорок с лишним лет минуло с той поры, а он все помнит, ничего не забыл. Вот они, знакомые места. То же самое чистое поле кругом. И кажется, что все это было вчера…

Тот вороной жеребец был без единого светлого волоска, с буйной, откинутой на одну сторону гривой, доходившей до колен коня. Шелковистая челка спадала на лоб и глаза, придавая им диковатое выражение. Жеребец не давал себя гладить, и, казалось, не замечал находившихся рядом людей.

А люди около него бывали только в зимнюю пору, тогда его пригоняли из табуна и держали в стойле. Среди множества лошадей хаджи Петра выделялся еще один жеребец — каурый, с беловатой гривой. Этот резвый, ухоженный красавец быстро грузнел, когда его водили на водопой, он неистово ржал, рвался из рук, плясал.

Вороной ступал легко и быстро, вытянув вперед голову, изредка прядая ушами, — в эти минуты он казался особенно красивым. Он не поднимался на дыбы, не ржал и не рвался из рук, только время от времени принимался нервно грызть удила. Стоило вороному увидеть каурого, как глаза его, наливаясь кровью, начинали метать молнии.

Однажды работники вроде бы невзначай выпустили поводья из рук и жеребцы сцепились. Схватка была короткой: стоявший на террасе хаджи Петр прикрикнул на работников, и жеребцов живо разняли. Вороной змеей вился около каурого и прежде чем его успели отогнать изловчился пару раз лягнуть противника копытами. Удар оказался настолько сильным, что окажись вороной чуть подальше и имей возможность развернуться, он мог бы изувечить, а чего доброго и убить сильного соперника. Каурый после этого долго не подавал голоса.

С того дня работники, как это всегда бывает в таких случаях, разделились на два лагеря: одни делали ставку на вороного, другие — на каурого. И чтобы подготовить жеребцов к решающей схватке, которая рано или поздно должна была произойти, кормили своих любимцев ячменем, пшеницей и овсом. Заплетали их гривы и хвосты в косицы, отчего они делались волнистыми, а расчесав, смазывали деревянным маслом, чтобы блестели, будто атласные. Время от времени по утрам и вечерам подмешивали в фураж заготовленного с лета крапивного семени. Держали жеребцов в самых темных углах конюшни, зная, что что чем дольше они стоят в темноте, тем норовистее будут на воле.

Как-то хаджи Петр — он был еще совсем молодой — решил съездить с молодой женой в церковь. Чтоб не ударить лицом в грязь перед людьми, он, стараясь не отстать от богатых хозяев хуторов, приказал запрячь в расписную бричку с сиденьем на рессорах пару жеребцов — каурого и вороного. Надели на них новые хомуты, украшенные кистями и поблескивающими металлическими бляхами, и ожерельники из бирюзовых пронизей, красные шнуры свисали со сбруи по бокам и около хвостов. Одному жеребцу расчесали гриву на правую сторону, а другому — на левую. А когда в упряжке бегут два резвых жеребца, то при въезде в село эти красавцы с выгнутыми дутой шеями и распущенными гривами начинают резвиться и заливисто ржать, теша самолюбие ездоков.

Обставленная с таким шиком поездка удалась на славу. Но когда по приезде стали распрягать жеребцов, те, разъяренные, встали на дыбы и со звериным ревом набросились друг на друга.

Потом конюхи еще раз-другой, якобы по недосмотру, допускали такие поединки, что еще больше распаляло взаимную ненависть животных. Каурый жеребец тем временем еще больше раздобрел, его круп сзади округлился, как бочка. Конюхи ласково называли его львом, царственным конем, горячим, как змий. Вороного же за неуживчивый, строптивый нрав (он никого к себе не подпускал, норовя укусить или лягнуть) не жаловали, обзывали холерой, цыганом, черным дьяволом…

Вороной жеребец сторонился людей, но сердца на них долго не держал. У него была какая-то своя жизнь, а когда люди пытались вывести его из равновесия, он злился. Нередко, стоя перед яслями, вороной вдруг переставал жевать и в оцепенении застывал с клоком сена в зубах, настороженно прислушиваясь к чему-то. Его агатовые глаза сумрачно поблескивали в темноте, исполненные неведомой печали. Но сколько ни прислушивался вороной, вокруг царила тишина, и он с тем же выражением обреченности принимался хрупать сено.

Иногда ночами сквозь завыванье ветра и вьюги вороному мерещились другие неясные звуки. Он поднимал голову, настораживался. И вот уже был слышен звон колокольцев, лошадиное ржание. Это возвращался с поля табун. Глаза жеребца метали искры, он начинал топтаться в стойле, пронзительно ржать. И после этого дня два был неспокоен. А старые смирные клячи, Алчо и Божко, кротко дремавшие в соседних стойлах, не могли взять в толк, чем вызвано его беспокойство, которое не проходит так долго.