Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 80

Не помню, было ли это ранней весной или осенью. Помнится, Тадек уже учился на первом курсе, по стеклу барабанил холодный дождь, а огни и ветки деревьев перед домом трепетали на пронизывающем ветру.

Тадек задал свой вопрос словно бы полушутя, однако первым попавшимся ответом не удовлетворился. Когда я начал объяснять, что тратился на него с дальним прицелом, в надежде обеспечить себя на склоне лет кормильцем, который бы крутился возле меня и был бы отрадой моей старости, он повторил вопрос уже вполне серьезно. Мне еще было неясно, чего Тадек хочет и какой правды от меня ждет. Но я понял: надо попытаться ответить.

— Погоди, — ответил я ему и себе. — Тут надо подумать.

Он ждал. Сидел под лампой у стола, над учебниками и конспектами. Я, если не ошибаюсь, только что вернулся с вечерней смены, подогрел свой ужин и уселся почитать газету. Тут он и задал свой вопрос, а я встал и подошел к окну, чтобы выиграть время. Исподволь нарастал страх и унизительно-тревожное опасение, что не найти мне простой правды, достаточно убедительной для нас обоих. Однако ему требовалась именно она, и я понимал, что должен докопаться в своей душе до исходного повода, до той первопричины, которая побудила меня на пятьдесят пятом году жизни взять под опеку прямо из зала суда двенадцатилетнего, спекулировавшего билетами в кино проходимца с будущим матерого бандюги.

Я был тогда заседателем. Слушалось грязное и нудное дело группы малолеток, мелких воришек и взломщиков, которых посылал на охоту их шеф и наставник, уже тридцатилетний спец по такого рода эскападам, отвратительно наглый альфонс. Он бы вышел сухим из воды, если бы эти щенки не раскололись так позорно и быстро. Наперебой сыпали они своего главаря, а особенно два его собственных племянника, которые сваливали все свои грехи на доброго дядюшку и на остальных участников этой, как видно, слабовато натасканной и скверно подобранной шайки. И лишь один из них, самый маленький, рыжеватый двенадцатилетний заморыш, отвечал на вопросы не подлизываясь, не хныкая и не выкручиваясь по-дурацки. Он сообщил также для протокола (причем не без гордости) свои данные: мать умерла, отец осужден на пожизненное заключение, сам он проживает у тетки. Услыхав фамилию этой женщины, судья только покачал головой. Она неоднократно привлекалась за подпольную торговлю спиртными напитками и сводничество.

Тогда я был начинающим заседателем и еще не свыкся со всем этим вверяемым нашей чести и совести ничтожным и злосчастным дерьмом, которое выгребали на зеленое сукно судейского стола под сенью государственного герба. Хоть мне довелось повидать и испробовать на своем веку много такого, что и не снилось никому в этом зале, именно к тому времени я стал забывать плохое. Я вернулся к людям. Жил по-человечески. Но почему, спрашивается, слушая этого сопляка, решил вмешаться в его судьбу? Голос у него то и дело ломался. Но сам он был тверд, не распластывался, смотрел прямо в глаза. Судья шепнул мне, что из таких вот упрямых мальцов вырастают впоследствии кандидаты на вышку или пожизненное заключение.

Мне удалось убедить судью и второго заседателя, что этому парнишке мы обязаны дать возможность выйти на волю. Сам вызвался быть его опекуном, а когда они показали мне свои жалостливые усмешки, открыл карты до конца: что попытаюсь этого разбойничка взять к себе навсегда.

Судья, человек многоопытный, но давно уже утомленный, только покачал головой. А второй заседатель, сорокалетний, весьма самоуверенный и неглупый, покатился со смеху.

— Уважаемый коллега! — воскликнул он смеясь. — Еще отольются вам горькими слезами ваши отцовские чувства!

Я сказал: посмотрим. И хоть был уверен, что он прав, подошел, когда закончилось дело, к этому смердящему нищетой и грязью парнишке, который вот теперь, спустя долгих семь лет, сидел за нашим общим столом над конспектами и книжками и так серьезно спрашивал, почему я принял в нем участие. Я же попросил его подождать, чтобы обдумать ответ, и подошел к окну, за которым деревья и огни дрожали на пронизывающем ветру.

Он долго ждал ответа. И собственно, не дождался его.

Попросту я не смог бы объяснить Тадеку, что, помогая ему, пытаюсь погасить свои собственные старые долги и что с его помощью как-то расплачиваюсь с огородником Мартином, Костецкими или отцом Антуаном. И прежде всего что слагаю в его руки долг перед двумя женщинами — Марианной и той, потерянной, нереальной, гибнущей в огромной освенцимской толпе дочерью моей, Яниной, которая с такой горячей набожностью мечтала о паломничестве к святым местам и пыталась спасать людей от газовой камеры — тщетно, но смело.

Обо всем этом я не сказал Тадеку ни слова. Боялся слов. Слишком много пришлось бы их израсходовать, чтобы подобраться к истине. Боялся, как бы ненароком Тадек не понял меня превратно, не доискался в моих речах мнимого намека, дескать, сам теперь помни о том, что ты в неоплатном долгу передо мной.

Поэтому повторил только не такую уж надуманную и лживую историю о том, как тогда, в суде, на меня напала блажь сделать ставку на упрямого рыжего конька, который перед нами не распускал нюни и не отпирался от своих грехов. Я добавил и другие детали, о которых, пожалуй, еще не говорил ему: мнение судьи, что именно у таких вот мальцов в перспективе вышка или прогулка по камере до скончания века. А также сказал о том, как смеялся и подтрунивал надо мной второй заседатель.

Тадек слушал внимательно. Но я знал, что он не во всем мне доверяет и не совсем верит. Тогда попытался прибегнуть к громким словам и пышным фразам. С трудом, но не без сознания собственной правоты я пустился объяснять ему, что молодость моя совпадала с теми временами, когда гораздо проще было потерять отца, а также жену и детей, чем найти тихую минуту для обретения семейного счастья. Поэтому пусть его не слишком удивляет, что, распрощавшись с молодостью, я по крайней мере под старость пожелал вкусить отцовских мытарств. Ведь и было их предостаточно.

— А что? — спрашивал я с вымученной ухарской усмешкой. — Разве не так? Мало я помытарился?

Я видел: он обижен тем, что я не убедил его. Что на столь важный для него вопрос ответил слишком нескладно. Ощущение вины и беспомощности вогнало меня в злобу и гнев. Я ждал ссоры. Желал ее.





— А что? — крикнул я. — Разве неправду говорю?

Он не дал себя спровоцировать. Молча убрал со стола, пошел мыть посуду. А я сел с газетой возле приемника, но читать не мог, только тупо слушал какую-то дурацкую музыку.

Я был стар, глуп и беспомощен.

Но потом Тадек вернулся, подошел и сказал, что у него ко мне огромная просьба.

— У меня к тебе, — заговорил он, глядя в темное окно, — у меня к тебе огромная просьба.

И взял меня за руку.

— Я решил, — продолжал Тадек, — что Барбара должна знать обо мне все. Вначале, тогда в лесу, я здорово ей наврал о себе. Теперь хочу, чтобы знала правду, но сам не смогу опровергнуть ту брехню. Поговоришь с ней?

— Вот как забрало? — спросил я.

А Тадек только взглянул на меня. Тогда я впервые понял, как мается и с какой надеждой думает этот парень о своей красавице, с которой познакомил меня на июльском празднике.

Тогда, в июле, мне показалось, что это будет совсем новая история. Не такая, как прежние игры и забавы. Уже год или два, возвращаясь с работы, я порой находил по углам какие-нибудь дамские мелочи — гребенки, клипсы или заколки для волос. Меня это даже забавляло, но мы оба не затевали разговоров на эту тему.

А теперь Тадек пришел ко мне с просьбой о помощи.

— Интересуешься, выдержит ли все это барышня? — спросил я еще.

— Я должен знать!

Тадек произнес «должен знать» с такой надеждой, словно больной, спрашивающий, выживет ли он.

Я понял, что должен ему помочь, что хочу помочь. Но отнюдь не был уверен в этой девушке, тем более что Тадек, которого на этот раз точно прорвало — и упомянул о ней, и назвал по имени, и даже показывал ее фотокарточки, — все-таки ничего действительно существенного о Барбаре сказать не смог. Она же избегала встреч со мной. Зря, конечно, хоть это и было естественно. К тому же очень редко у меня возникали подозрения, что она была у него, как в ту первую июльскую ночь.