Страница 7 из 17
Но, когда я подошел к дому, веселость моя начала проходить. Потихоньку, чтобы не разбудить мать, я вошел в избу. Потихоньку стараюсь пробраться к своей лавке, но по пути споткнулся о прислоненный к печке ухват.
Ухват с грохотом свалился, и я тоже грохнулся на пол.
— Чего ты там шумишь? — крикнула с полатей мать.
— Да так... и-ик... ничего, — заикаясь и еле ворочая языком, говорю я. — Просто так... И-ик!
— Да ты, никак, пьян!
Мать спустилась с полатей и засветила лампу.
— Вправду напился... — удивленно сказала она.
Я пытался встать, но обледеневшие лапти скользили по полу, как коньки по льду. Кое-как поднялся и стою, покачиваюсь посреди избы.
Мать подошла ко мне и с размаху влепила пощечину.
— У-у, пьяная рожа! От горшка два вершка, сопли сам утереть не можешь, а напился, бессовестный!
Я молчу, а мать меня ругает:
— С кем пил? Где денег взял? Что молчишь? Вот сейчас возьму сковородник да отколочу как следует!
— Меня ребята напоили... Пристали и напоили сило́м...
— Что, у тебя своей головы нет? А если они тебя заставят в огонь лезть, и в огонь полезешь? Отец на фронте воюет, кровь свою проливает, а ты...
Вижу — на глазах у матери слезы, я тоже всхлипнул и заплакал:
— Мама, я больше не буду... Никогда не буду пить... Честное слово, мамочка...
Мать помогла мне разуться, и я стал карабкаться на лавку.
Вдруг у меня к горлу подкатил комок. Чувствую, сейчас меня вырвет, зажал рот ладонью. Мать быстро подставила мне помойное ведро.
— Будешь знать, как пьянствовать, зеленая твоя голова! — с укором приговаривала мать.
Когда я проснулся на следующее утро, то мне было стыдно смотреть матери в глаза. Голова трещит, но я не смею пожаловаться, только пью и пью холодную воду. Вот оно, оказывается, какое бывает похмелье!
Так, с головной болью, я пошел на конный двор. В тот день у нас был наряд возить солому.
Когда я запрягал Томаса, ко мне подошел Миклай:
— У тебя голова не болит?
— Болит немного.
— А у меня здорово болит.
Кориш и Сапан с Япыком ничего не говорили, но по их хмурому виду можно было догадаться, что им тоже не по себе после вчерашней пьянки на мельнице.
Молча подъехали мы к гумну.
— Эй, женихи, что припозднились? — встретила нас насмешливым вопросом бойкая черноглазая Настуш.
Я покраснел, а Миклай не растерялся:
— Всю ночь вы, невесты, снились, просыпаться не хотелось.
Девушки засмеялись. Ну и молодец же Миклай: никогда за словом в карман не лезет, всегда у него на языке какая-нибудь шутка. Я, по правде сказать, всегда завидую его бойкости.
С шутками и прибаутками девушки принялись грузить солому на сани, мы стали им помогать. Настуш, смеясь, толкнула Миклая, и он, дрыгая ногами, скатился с высокой скирды вниз.
Миклай вскочил, взлетел, как белка, на скирду и обхватил плечи Настуш, стараясь ее повалить. На помощь девушке бросились ее подруги. Они облепили Миклая со всех сторон. Тогда я ринулся выручать товарища, оттолкнул в сторону румяную толстушку Ануш, схватил за руку Олюк и стал тянуть ее к себе. Но нас двое, а девушек человек пятнадцать, да и старше они нас и сильнее. Ануш с Олюк повалили меня, сунули головой в солому и давай щекотать.
— Ой, ой! — кричу я и заливаюсь хохотом. — Ой, пустите!
Глядя на нашу веселую возню, улыбались и женщины-солдатки.
— Нельзя же все время горевать, — сказала Орина, жена Элексана. — Приходите, девушки, сегодня ко мне. Посидим вместе. Надоело все одной да с детьми.
— Ладно, придем, тетя Орина, — ответила Настуш.
— А нас ты не зовешь? — повернулся к Орине Миклай.
— Приходите, приходите, веселей будет, — согласилась Элексаниха.
— Ну уж если ребята придут, только будут мешать прясть, — сказала Настуш.
— А мы вам будем не мешать, а помогать! — крикнул Сапан.
Ишь ты, тоже считает себя парнем, напрашивается на посиделки!
— И ты, Виктор, приходи, — зовет меня Миклай. — Будем в карты играть.
Но мне как-то неудобно идти на девичьи посиделки. Еще мал.
— Нет, не пойду, — отвечаю, — неохота.
Но вечером ребята зашли за мной и уговорили пойти.
В сенях нас встретила Элексаниха. Она приоделась по-праздничному: надела свой самый красивый шымакш. Ее лицо сияет, как весеннее солнышко.
— Проходите, проходите, парни, — приглашает она нас в избу, сверкая зубами и приглаживая и без того гладко причесанные русые волосы.
Мы вошли в избу. На столе, плавая в плошке с керосином, горел маленький, как мышиный глаз, огонек. Вдоль стен на лавках сидели девушки, тихо жужжали прялки. Девушки тихо переговаривались и пересмеивались.
Мы прошли прямо к столу и сели играть в карты.
Элексаниха уложила своих детей спать и тоже села за прялку.
Девушки приумолкли.
— Что вы, девушки? Спойте, что ли... — сказала Орина.
Настуш тоненьким голоском завела грустную старинную песню.
Почему большинство марийских песен такие грустные? Слушаешь, и прямо за душу берет. А в такое трудное, тяжелое время они особенно трогают сердце.
Девушки поют о милом, ушедшем на войну, о том, как подружка ждет его и грустит.
Кончилась песня, и наступила тишина, только слышатся тихие вздохи. И Элексаниха тоже вздыхает. В каждый дом заглянула война, оттого-то и растревожила всех эта песня.
Вдруг Орина провела ладонью по лицу, как будто стирая с него грусть, и, сверкнув белыми зубами, громко сказала:
— Хватит, девушки, грустить. Давайте веселую! Ну, Ануш!
Смешливая розовощекая Ануш засмущалась и стала еще розовее. Но она бросила взгляд в нашу сторону и запела:
Много есть парней на свете,
Но глупее наших нет:
Ходять мимо и не видят,
Что цвету, как маков цвет.
И посыпались частушки, одна другой задорнее и озорнее.
Глава пятая
Однажды утром мать разбудила меня раньше обычного:
— Сынок, сегодня, говорят, будут собирать подарки на фронт. Что пошлем?
— Давай пошлем яиц.
— Какие яйца! Болтаешь невесть что, как маленький, — махнула рукой мать. — Говорят, надо посылать теплую одежду. А у нас из теплой одежды ничего лишнего нет. Эх, жизнь!
Мать принялась проклинать войну, Гитлера, а я думал: что бы все-таки послать на фронт?
Я ходил в отцовских почти новых валенках, а мои, залатанные, валялись за печкой. Я достал их, осмотрел, обул— вполне можно носить. Правда, вид не такой, как у новых, но ничего, зиму как-нибудь прохожу. А на будущую, глядишь, справим новые.
— Вот, пошлем валенки, — говорю я матери. — Валенки новые, хорошие.
— А в чем же ты будешь ходить?
— Старые обую.
— Правильно, сынок. Может, отцу попадут...
В правлении было полно народу. Кто принес шубу, у кого в руках теплая шапка, у кого варежки.
Счетовод Качыри на большом листе бумаги записывает, кто что принес, и складывает все в большой, уже наполовину заполненный ящик.
Запыхавшись, к столу пробилась Макариха и положила на стол сверток.
— У тебя что? — спрашивает ее Качыри.
— Пиши: варежки, — отвечает ей Макариха.
Качыри взяла сверток. Но тут из свертка вывалилась большая желтая репа.
— А это что? — удивленно спросила Качыри.
— Как — что? Не видишь разве — репа, — затараторила Макариха. — Мой Макар страсть как любит репу. Бывало, дома ничего ему не надо, только репу подавай, сырую ли, пареную — ему все одно. Вот стала я посылку собирать и думаю: положу-ка репы, порадую моего Макара. Ты не вытряхивай ее, клади обратно. Клади обратно, кому говорю?
Люди вокруг засмеялись.
— Тетенька, неудобно посылать репу, да и померзнет она в пути, — говорит Качыри.
— Почему неудобно? — упрямится Макариха. — Может, и не померзнет. Клади, клади, не сомневайся.