Страница 8 из 121
Как видим, Верньо догадывался, что Коммуна подготовила нечто темное и неведомое, и хотел, чтобы этот замысел прояснился.
Все смутно предчувствовали будущую бойню.
Вот какие предвестия указывали на нее.
Вечером 28 августа Дантон явился в Законодательное собрание и как министр юстиции потребовал, чтобы ему разрешили проводить домашние обыски. Требовалось искоренить роялистские логова, откуда 28 февраля внезапно выходили рыцари кинжала, а 10 августа — переодетые швейцарцами дворяне.[1]
Само собой разумеется, ему это было позволено.
И вот днем 29-го, в силу принятого накануне указа, на улицах Парижа прозвучал сигнал тревоги и всех граждан призвали вернуться к себе домой ровно в шесть часов. Было четыре часа дня.
В одну минуту все улицы опустели, как если бы по ним пронесся ураганный ветер и смел всех пешеходов. Париж стал мертвым городом, как Помпеи, как Геркуланум.
Но, в противовес безлюдью и тишине на улицах, в домах царила давка и стоял неясный гул.
Что должно было произойти? Никто этого не знал. Ведь во времена волнений видна всегда лишь половина замыслов, а страшной их частью, естественно, является вторая половина, та, что остается скрыта во мраке.
Начались неопределенные разговоры о массовых убийствах. Но станут ли убивать прямо в домах? Городские заставы и река были взяты под охрану.
Люди провели семь часов в смертельной страхе: обыски начались только в час ночи.
Концы улиц были перегорожены сильными патрулями, живыми цепями, заменившими железные цепи, которые натягивали в средние века.
Комиссары секций осматривали дома один за другим; со словами «Именем закона!» они стучали в дверь, и им открывали.[2]
Было изъято две тысячи ружей, было арестовано три тысячи человек, около половины которых освободили на другой день.
Домашние обыски имели, кроме того, еще одно страшное последствие: они отворили беднякам двери в дома богачей; то, что осталось в глазах санкюлотов, ослепленных ненавистью и завистью при виде богатств, которые им было позволено какой-то миг обозревать, будто во сне, было чем-то неслыханным.
Прежде, возможно, бедняк ненавидел богача лишь как аристократа.
С этого времени он ненавидел его как богача.
Кроме того, со дня домашних обысков началась открытая война между Законодательным собранием и Коммуной.
Мы видели, как Законодательное собрание отставала от Коммуны; Коммуна шаг за шагом вырывала всю власть из ее рук.
Коммуна приостановила полномочия департамента Парижа, и Законодательное собрание ощутило нанесенный ему удар.
Оно тотчас же постановило, что секциям разрешается избирать новых руководителей.
Затем, желая оставаться центром поддержания порядка в королевстве, оно добавляет, что сыскная полиция, подчиняющаяся коммунам, может действовать только с разрешения руководителей департаментов, которые, в свой черед, будут иметь право предоставлять такие полномочия только с согласия комитета Законодательного собрания.
Таким образом, Законодательное собрание оставило в своих руках если и не инициативу, то, по крайней мере, право на репрессии.
Но если Законодательное собрание, немощное и умирающее, пускало в ход хитрость, то Коммуна, молодая и сильная, играла в открытую.
Несмотря на то, что щедрое Законодательное собрание проголосовало за предоставление полиции Парижа около миллиона франков в месяц, Коммуна ответила очень просто:
— Мы не желаем, чтобы между нами и Законодательным собранием был посредник, и если Законодательное собрание назначит директорию Парижа, то народу придется еще раз взять на вооружение месть.
Чтобы не испытывать чувство стыда за подчинение подобному приказанию, Законодательное собрание назначило директорию Парижа, но единственной ее работой стал надзор за налогами.
В итоге эта славная Коммуна не внушала доверия таким порядочным людям, как жирондисты; захваченная ею власть попала в руки самых чудовищных людей; среди них был и Шометт, получивший право открывать и закрывать двери тюрем.
По поводу тюрем она приняла еще одно страшное решение: вывешивать на воротах каждой тюрьмы списки заключенных.
Это было все равно, что обнародовать призыв к убийству. В Древнем Риме на воротах цирка тоже помещали имена тех, кому предстояло быть убитым.
Двадцать девятого августа Коммуна ощутила себя настолько сильной, что напала на самое прессу, эту власть, о которую разбиваются все прочие власти.
Жире-Дюпре, жирондист школы Луве, молодой, смелый, насмешливый, подвергся преследованиям за статью в газете, и на него была устроена настоящая облава в Париже; Коммуне донесли, что он укрылся в военном министерстве, у Сервана, жирондиста, подобно ему. Коммуна взяла военное министерство в осаду.
Это было уже чересчур, и Законодательное собрание понимало, что ему нельзя смириться с подобной обидой, нанесенной его министру; оно призвало к ответу Югнена, председателя Коммуны.
Югнен воздержался от прихода в Законодательное собрание, ибо прийти туда означало признать верховенство Законодательного собрания над Коммуной.
И тогда, загнанное в угол, Законодательное собрание постановило распустить Коммуну.
В городе начались волнения, которые были на руку Законодательному собранию, и какое-то время было неясно, на чьей стороне окажется победа.
Секция улицы Менял, председателем которой был Луве, заявила, что общий совет Коммуны повинен в узурпации власти.
Камбон потребовал постановить, что члены Коммуны могут иметь лишь те полномочия, какие они получили от народа.
Наконец 30 августа, в пять часов вечера, депутаты приняли решение, что гражданин Югнен, отказавшийся явиться в Законодательное собрание, будет приведен туда силой и что состав новой Коммуны будет назначен секциями в течение двадцати четырех часов.
Что же касается прежней Коммуны, то Законодательное собрание своим указом постановило, что она имеет немалые заслуги перед отечеством: «Ornandum et tollendum»[3] сказал Цицерон по поводу молодого Августа, которому, со своей стороны, предстояло пролить крови ничуть не меньше, чем Коммуне.
Коммуна была крайне изумлена, узнав об этих противоречивых указах; Робеспьер был возмущен ими настолько, что выступил с открытым, ясным и смелым предложением.
— Если Законодательное собрание не отступит от своих указов, — заявил он, — мы призовем людей к оружию!
Тальен предложил то же самое в секции Терм; Люилье, беззаветно преданный Робеспьеру, — в секции Моконсей.
Тальен вызвался лично исполнить то, что было им предложено.
Около одиннадцати часов вечера он отправился к Манежу, ведя за собой множество людей, вооруженных пиками, и заявляя, что это Коммуна своими руками возвела депутатов Законодательного собрания в ранг представителей свободного народа.
— Впрочем, — добавлял он, — всего через несколько дней земля свободы будет очищена от присутствия ее врагов.
Правда, Тальен дал это обещание по поводу священников, однако Марат повторял его по поводу кого угодно.
Ибо Марат, этот уродливый кровопийца, тоже был в муниципалитете! Ему даже пальцем не пришлось пошевелить для этого; Марат не мог быть избран в Коммуну, ибо он не входил в общий совет, в число тех комиссаров секций, которые создали его 10 августа; однако 23 августа Коммуна постановила, что в зале заседаний муниципалитета будет построена трибуна для журналиста; этим журналистом был Марат.
Так что Марат не входил в состав Коммуны, но при этом господствовал над ней физически и морально со своей трибуны.
Панис, этот беспрекословный исполнитель воли Робеспьера и зять Сантера, имевший благодаря этому поддержку как якобинцев, так и жителей предместий, опиравшийся как на силу ума, так и на силу власти, получил право единолично выбрать трех человек, чтобы пополнить состав надзорного комитета.
Панис не осмелился выбрать Марата; он выбрал Сержана, художника, который только что руководил торжественной церемонией в честь погибших 10 августа, перед этим руководил ритуалом провозглашения отечества в опасности и, не осмелившись руководить 2 сентября, рано утром уехал в Шампань. Итак, Панис выбрал Сержана, Дюплена и Журдёя, которые взяли себе в коллеги пять человек: Дефорга, Гермёра, Ланфана, Леклера и Дюрфора, а затем еще и шестого; посмотрите на подлинный документ об этих назначениях, хранящийся в префектуре полиции: имя шестого находится на полях, в сноске, и завизировано лишь одной рукой.