Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 130

У него появился еще один странный симптом: его вьющиеся волосы, почти курчавые, когда здоровье его было в порядке, сделались больными и распрямились от корней до самых кончиков; когда Кабанис приходил осматривать Мирабо, то первое, о чем он спрашивал камердинера, это не как себя чувствует Мирабо, а как ведут себя его волосы.

У него всегда было предчувствие, что жизнь его будет короткой. «Я уже преодолел более половины своего жизненного пути», — писал он Софи, находясь в Венсене.

По мере того как тело Мирабо приходило в упадок, душа его приобретала отпечаток той страдальческой удрученности, какая поражает сильных людей, когда они чувствуют, что слабеют, и он просил всех своих друзей сочинять ему эпитафии.

— Это Смерть обнимает Весну, — сказал он однажды, обнимая третью дочь г-жи дю Сайян.

Двадцать седьмого марта, когда он находился в своем сельском доме недалеко от Аржантёя, его схватили колики, сопровождавшиеся холодным потом и страшной тревогой, которую усиливала его удаленность от всякой врачебной помощи.

Двадцать восьмого марта, с печатью смерти на лице, он вернулся в Национальное собрание, и все увидели в его чертах следы тигриных когтей, которые заранее метят человека, обреченного на могилу.

Депутаты спорили в тот день об угольных шахтах, и по этому вопросу, в связи с которым Мирабо уже выступал 21 марта, он брал слово, а точнее, бросался в атаку пять раз, отстаивая права собственников.

Его последняя атака обеспечила ему победу, но он пал на поле боя.

Выйдя из зала заседаний Национального собрания, он встретил на террасе Фельянов молодого врача по имени Лашез, друга Кабаниса.

Заметив Мирабо, врач подошел к нему и, видя те губительные последствия, какие ночь страданий и день борьбы оставили на его лице, промолвил:

— Вы убиваете себя!

— Ах, мой дорогой, — ответил ему Мирабо, — убивать себя понемногу каждый день, это и есть моя жизнь; к тому же разве можно было уделить меньше сил этому делу, ведь речь шла о справедливости и дружбе.

И в самом деле, его друг, граф де Ла Марк, тот, что служил посредником между ним и королевской властью, имел весьма большие интересы в Анзенских угольных шахтах.

Возле Мирабо собралась большая толпа, как это случалось всегда, как только он появлялся на публике; одни подавали ему жалобы, другие просили его уделить им несколько минут для разговора.

— Вызволите меня отсюда, — обратился он к Лашезу, — и, если у вас нет никаких обязательств на этот день, проведите его со мной в Аржантёе.

Мирабо провел в Аржантёе остаток воскресного дня, а в понедельник утром, поскольку состояние его здоровья ухудшилось, он вернулся в Париж, встретившись по дороге с Кабанисом, ехавшим к нему в Аржантёй.

Ванна, которую Мирабо принял, приехав в свой особняк на улице Шоссе-д'Антен, незадолго до этого купленный им у Тальма́, принесла определенное облегчение его изношенному организму; тотчас же ему понадобилось выйти из дома, и он настроился провести вечер в театре Итальянской комедии.

Однако там его беспокойство и боли усилились, и, поддерживаемый Лашезом, он с трудом вышел из ложи, а затем спустился вниз, однако кучер, которому было велено ждать его у выхода в десять часов вечера, на условленном месте еще не появился.

Так что Мирабо пришлось тащиться до дома пешком.

На каждом шагу он останавливался, прерывисто дыша и с трудом переводя дух; казалось, что он вот-вот задохнется.

Об этом известили Кабаниса; он тотчас же примчался и застал больного в состоянии, близком к удушью: от застоя крови в легких лицо у него распухло.

Мирабо прекрасно понимал, в каком положении он оказался.

— Друг мой, — сказал он Кабанису, — поторопитесь. Я чувствую, что в подобных муках мне не прожить и нескольких часов.

Вследствие энергичного лечения у больного наступило заметное улучшение; однако утром 30 марта симптомы возобновились с еще большей силой, и, если не считать нескольких внезапных и кратковременных облегчений, болезнь неотвратимо вела его к смерти.

Двадцать девятого марта в Париже узнали, что Мирабо болен.

Тридцатого марта стало известно, что его болезнь смертельна.

Третьего апреля стало известно, что он умер.





Как только люди узнали, что жизнь Мирабо подвергается страшной опасности, возле его дома собралась толпа.

Каждый раз, когда дверь дома открывалась, все бросались расспрашивать тех, кто из нее выходил; бюллетени о состоянии здоровья больного выпускались трижды в день: вначале их читали вслух у его двери, а затем в карандашных копиях, которые разносили добровольные гонцы, они распространялись по всему Парижу.

Между тем сам он, лежа на смертном одре, к которому его пригвоздила боль, улыбался при известии об этом изъявлении чувств; ведь он поверил в свою депопуляризацию — да будет нам позволено употребить такое слово, — ибо чувствовал, что заслужил это, и то, что популярность Мирабо уцелела, несмотря на его связь с королевским двором, явилось для него настоящим триумфом.

Кабанис выбился из сил, комбинируя разного рода лекарства, тогда как Мирабо наблюдал за его действиями с видом человека, изучающего беспомощность человеческого гения перед лицом смерти.

— Ты великий врач, — говорил он ему, — но есть врач куда более великий, чем ты, это творец ветра, который все ниспровергает, воды, которая все пропитывает и оплодотворяет, огня, который все оживляет или разрушает.

Возле Мирабо собрались его друзья; он попросил г-на Фрошо приподнять ему голову и в тот момент, когда тот оказывал ему эту услугу, промолвил:

— Хотел бы я иметь возможность оставить ее тебе в наследство.

Мысль о государственных делах преследовала его неотступно; подобно Карлу Великому, который проливал слезы, предвидя нашествие норманнов, Мирабо стонал, угадывая намерения Англии.

— Питт, — сказал он, — это министр, занятый лишь приготовлениями; он управляет при помощи угроз, а не благодаря решительным действиям. О, будь я еще жив, я, надо полагать, доставил бы ему немало хлопот!

В полдень 1 апреля Мирабо решил составить завещание.

— У меня много долгов, — промолвил он, обращаясь к г-ну Фрошо, — так много, что я не знаю и половины их! Тем не менее, — добавил он, — у меня есть несколько обязательств, повелительных для моей совести и дорогих для моего сердца.

Несколько минут спустя г-н Фрошо передал его слова графу де Ла Марку, явившемуся как раз в этот момент.

— Скажите ему, — ответил граф де Ла Марк, — что, если его наследства недостаточно, я все возьму на себя. Все завещательные отказы, какие он пожелает поручить мне, будут добросовестно исполнены.

И, когда г-н Фрошо пожал ему руку, он добавил:

— Черт побери! Так у него будет по крайней мере еще одна приятная минута.

Второго апреля, едва наступил рассвет, Мирабо велел распахнуть окно и, поскольку Кабанис отважился на какие-то возражения, промолвил:

— Друг мой, сегодня я умру, а когда для человека наступает такая минута, ему остается лишь одно: умаститься благовониями, надеть на голову венок из цветов и окружить себя звуками музыки, чтобы по возможности приятнее вступить в сон, от которого не пробуждаются.

С этими словами он позвал своего камердинера, который незадолго до этого тоже довольно тяжело занемог.

— Ну как ты себя сегодня чувствуешь, бедняга Тейш? — спросил его Мирабо.

— Ах, сударь, — ответил камердинер, — хотел бы я, чтобы вы были на моем месте.

— Ну а я, Тейш, — после минутного размышления произнес больной, — нисколько не хотел бы, чтобы ты оказался на моем. Ну же, побрей меня, друг мой.

В это мгновение луч только что поднявшегося солнца заиграл на его изголовье.

— Если ты и не сам Господь, — сказал он, обращаясь к небесному гостю, — то, по крайней мере, его двоюродный брат.

И тогда началась последняя беседа Мирабо с двумя его друзьями, Ла Марком и Кабанисом: она состояла из трех частей и длилась три четверти часа.

Первая часть касалась его личных дел.