Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 141

Вдобавок он называл г-жу дю Барри своей кузиной, хотя такое свойство выглядело куда менее несуразным, чем свойство императрицы Марии Терезии и г-жи де Помпадур.

В продолжение этого времени делалось все возможное, чтобы вызвать охлаждение Людовика XV к г-ну де Шуазёлю.

Граф де Брольи, который имел поручение следить за перепиской, касающейся иностранных дел, и получал сообщения от тайных агентов, шпионивших за ходом дел у союзников и одновременно за аккредитованными у них послами, предупреждал короля, что г-н де Шуазёль предан Австрии в большей степени, чем Франции.

Госпожа дю Барри раздобыла превосходный портрет кисти Ван Дейка, изображающий Карла I и являющийся в наше время одним из главных украшений музея Лувра, и повесила его напротив дивана, сидеть на котором имел обыкновение король.

— Что это за портрет? — поинтересовался Людовик XV.

— Это портрет Карла Первого, государь.

— А зачем он тут повешен?

— Чтобы напомнить вашему величеству о судьбе этого несчастного короля.

— И в связи с чем вам угодно напомнить мне о его судьбе?

— Такая же судьба ожидает и вас, государь, если вы не уничтожите ваш парламент.

Как-то раз, явившись к г-же дю Барри, король обнаружил, что кушанья у нее стали намного лучше, чем прежде.

— Что стало причиной такой счастливой перемены? — спросил Людовик XV.

— Дело в том, что я прогнала моего Шуазёля; а когда вы прогоните вашего?

Королю была подана записка, доказывавшая, насколько подобные факты могут быть доказаны, что г-ну де Шуазёлю было обещано Марией Терезией небольшое суверенное княжество, с полной гарантией передать его по наследству, если он сумеет возместить Австрийскому дому ущерб от потери Силезии.

С этого времени герцог де Ришелье, герцог д’Эгийон и фаворитка стали называть г-на де Шуазёля не иначе, как королем Шуазёлем или корольком.

Наконец, было перехвачено и передано г-же дю Барри письмо герцогини де Грамон, которая объезжала провинции и подстрекала парламенты.

Однажды утром, явившись к фаворитке, король застал ее жонглирующей двумя апельсинами.

— Лети, Шуазёль! Лети, Прален! — приговаривала она. Король поинтересовался у нее, что это за новая игра.

— Качели, государь.

С этими словами она вручила королю письмо герцогини де Грамон; дело было 24 декабря 1770 года.

Уже давно устав от всех этих жалоб, то и дело звучавших в его окружении, король нуждался лишь в поводе, чтобы уволить министра, и воспользовался той возможностью, что была ему предложена.

Он взял перо и написал г-ну де Шуазёлю:

«Мой кузен!

Недовольство, которое вызывает у меня Ваша служба, вынуждает меня сослать Вас в Шантлу, куда Вы должны отправиться в двадцать четыре часа; я бы сослал Вас гораздо дальше, если бы не питал особенного уважения к Вашей жене, здоровье которой меня чрезвычайно заботит. Берегитесь, чтобы Ваше поведение не заставило меня принять иное решение. Засим, кузен, да хранит Вас Господь.





ЛЮДОВИК».

Затем, взяв другой лист бумаги, он написал г-ну де Пралену следующие строки:

«У меня нет более нужды в Вашей службе; я отсылаю Вас в Прален, куда Вы должны отправиться в двадцать четыре часа.

ЛЮДОВИК».

Господин де Шуазёль имел на своей стороне поэтов, энциклопедистов, философов и газетчиков. Все они, словно по команде, принялись громко кричать, так что можно было подумать, будто Франция погибла из-за того, что оказался в опале человек, более всех других на свете настроенный против Франции. В итоге выражение Овидия «donec eris felix»[12 - Пока ты счастлив (лат.). — «Скорбные элегии», I, 9. 5.] сделалось на ту минуту самой ложной поговоркой на земле, и, в отличие от всех прочих, именно в грозовое для него время г-н де Шуазёль насчитал самое большое число своих друзей.

Более того, верность попавшему в беду г-ну де Шуазёлю, которая была не чем иным, как оппозицией против г-жи дю Барри, стала модной. Накануне своего падения г-н де Шуазёль был всего лишь министром; на другой день после своего падения он оказался главой партии и обрел силу человека, являющегося выразителем идеи. Парламенты ощутили, что вследствие опалы министра их положение пошатнулось, и поняли, что для них вот-вот начнется полоса серьезных преследований; к тому же отставка г-на де Шуазёля означала возвышение герцога д’Эгийона, а возвышение герцога д’Эгийона означало гибель парламентов.

Вот что говорится в мемуарах того времени:

«Никогда еще уход министра со своей должности не вызывал такого сильного отголоска; опала г-на де Шуазёля стала его триумфом. Хотя ему было предписано никого не принимать в последний день своего пребывания в Париже, огромное количество людей самого разного рода толпились у его дверей, расписываясь в книге посетителей, а герцог Шартрский, близкий друг министра, преодолел все преграды и бросился в его объятия, орошая его слезами. На другой день, когда г-н де Шуазёль должен был уехать, те, кто не смог увидеть его накануне, расположились на его пути, и вся дорога оказалась заставлена с обеих сторон каретами, образовавшими две бесконечные вереницы».

Однако все эти изъявления сочувствия к опальному министру нисколько не устрашили герцога д’Эгийона; он мужественно и без колебаний подобрал тяжелое бремя, свалившееся с плеч Атланта, и, взяв на себя министерство иностранных дел, решил вместе с канцлером Мопу создать триумвират, третьим членом которого должен был стать аббат Терре.

Мы рассказали о том, что представлял собой герцог д’Эгийон, рассказали о том, что представлял собой канцлер Мопу; расскажем теперь о том, что представлял собой аббат Терре.

Аббат Терре был высокий и нескладный человек с дурной осанкой, уродливым лицом и глубоко посаженными глазами, с начисто лишенной обаяния речью и с трудом изъяснявшийся, но от природы наделенный крепким здоровьем, мощным темпераментом, быстрым восприятием, проницательным умом и превосходной способностью суждения, особенно в делах. В Версальском дворце ему уже давно поручали самые деликатные дела, самые щекотливые доклады, и даже его враги восторгались четкостью и ясностью его слога, точностью и логичностью его изложения вопроса; когда тяжущиеся стороны обращались к нему, чтобы представить ему доводы в отношении их спора, он подытоживал все за и против в этом деле с такой ясностью, что верой в правильность закона проникался даже тот, кому это было невыгодно; кроме того, он был остроумен, циничен и быстр на ответ.

— Как вы находите устроенные мною празднества в Версале? — спросил аббата Терре король Людовик XV.

— Я нахожу их бесценными, государь, — ответил аббат.

Эти празднества стоили двадцать миллионов.

— По правде сказать, аббат, — упрекнул его архиепископ Нарбоннский, — вы берете деньги из карманов французов!

— А откуда, по-вашему, я должен их брать? — простодушно ответил аббат.

И потому все поднимали против него крик, но он имел привычку говорить:

— Надо давать возможность кричать тем, с кого сдираешь шкуру.

Парижане пользовались этим разрешением и даже злоупотребляли им.

— У аббата Терре нет совести, — говорили они, — он лишает нас надежды и доводит до нищенства.

Однажды он обнаружил, что улица Пустого Кошелька сменила название: ночью какой-то шутник соскреб прежнюю надпись и написал: «Улица Терре».

Впрочем, он был великим манипулятором в финансовых вопросах; орудовавший деньгами с презрением человека, который всю жизнь только ими и занимался; упразднявший, восстанавливавший, уничтожавший, ликвидировавший; отбиравший у людей четверть, треть и половину доходов; в точности знавший, какой груз может нести на себе несчастный навьюченный осел, который именуется народом, и до каких пор, не ломаясь, может гнуться его спина; делавший все это так, как любой другой делает простое арифметическое вычисление, — одним движением губ, одним взмахом пера, одним росчерком; заставлявший еженедельные газеты месяцами поднимать шум; выпускавший из Бастилии толпы людей, которые оказались там лишь потому, что дурно отзывались о налогах; носивший прозвища Избалованный Ребенок, поскольку он добирался до всего, и Длинный Веник, поскольку, добираясь до всего, он не должен был влезать ни на какие подставки; посмеивавшийся над шутками, которые отпускали в его адрес, и повторявший повсюду остроту того славного малого, который, едва не задохнувшись в толпе, переполнившей Оперу, воскликнул: «Ах, господин аббат Терре, почему вас нет тут, чтобы нас всех уполовинить!»; обладавший черствой душой, но не из-за бесчеловечности своего характера, а из-за своей бесстрастности; пожертвовавший, словно последней из посторонних, баронессой де Лагард, своей любовницей, которую уличили в низкопробном грабеже, и открыто принесший ее в жертву, дабы избежать подозрения в сговоре с ней, он, в конечном счете, всегда применялся к обстоятельствам и готов был перерезать горло своим друзьям, родственникам, братьям и даже самому себе у алтаря Необходимости.