Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 204



Из гостиной перейдем в спальню.

Тому, кто входил в эту комнату, сразу же бросалась в глаза кровать колоссальных размеров как по высоте, так и по ширине. Вознесена она была непомерно, и увидевшему ее прежде всего приходило на ум, что человек, честолюбиво вознамерившийся лечь в эту кровать, должен, чтобы взобраться на нее, прибегнуть к помощи лестницы. Но человек, который покорил эту гору из шерсти и пуха, окруженную тройным рядом занавесок полога, достигнув вершины и находясь в самой середине алькова, своей теплой и мягкой обивкой напоминавшего гнездышко щегла, — этот человек чувствовал себя хозяином положения: оттуда он мог, проникнув взором в каждый уголок комнаты, провести смотр всем этим стульям, креслам, стульчикам у камина, софам и канапе, скамеечкам для ног, подушкам, лисьим шкурам, выставленным напоказ, красовавшимся, разложенным на толстом, шириною во всю комнату ковре, который заглушал любой шум, подобно коврам из Смирны. Кое-какие из этих предметов в расчете на зиму были покрыты мягкими бархатистыми тканями, другие, предназначенные для лета, были обиты кожей или сафьяном; все они отличались изысканностью и удобством формы, неожиданными, хитроумными изгибами, были приспособлены для отдыха и послеобеденного сна и, казалось, охраняли находившийся в их окружении камин со стоявшими на нем подсвечниками и канделябрами, украшенный экраном и устроенный так, чтобы не терялось ни частицы его тепла. Эта комната, наиболее удаленная от улицы, выходила в сад, и ни шум проезжающей повозки или кареты, ни крики продавцов и лай собак не могли потревожить сон спящего.

Направляясь из спальни в гостиную и пройдя ее насквозь, вы бы наткнулись на огромную старинную лаковую ширму — ее родиной был даже не Китай, а Коромандель. Этой ширмой была прикрыта дверь, ведущая в третью комнату; в этой комнате, увешанной коврами, из всей мебели стояли только круглый столик и кресло, оба красного дерева, и того же красного дерева сервант, на мраморной подставке которого виднелись два ведерка из накладного серебра, предназначенные для охлаждения шампанского; однако все стены — разумеется, стены комнаты — были заставлены рядами застекленных шкафов: их содержимое служило достойным и драгоценным приложением к кухне.

У каждого из этих шкафов, в самом деле, было свое назначение.

В одном из них сверкало массивное столовое серебро, сервиз белого фарфора с зеленой каймой и с вензелем шевалье, красный и белый богемский хрусталь — изящество его форм и тонкость линий несомненно должны были улучшать букет вина, которое в нем подносили ко рту и мимо двух чувственных губ доставляли к нежным частям верхнего нёба.

Во втором шкафу возвышались пирамиды столового белья с шелковистыми переливами, свидетельствовавшими о его изысканности.

В третьем, как дисциплинированные солдаты на параде, неподвижно выстроились, встав по росту в две или три шеренги, крепкие и десертные вина, произведенные во Франции, Австрии, Германии, Италии, Сицилии, Испании, Греции и заключенные в свои национальные бутылки: одни коренастые с коротким горлышком, другие изящные и вытянутые, вот эти с этикеткой на пузатом животике, а те оплетенные соломой или тростником, — все пленительные, многообещающие, будоражащие одновременно и воображение и любопытство и окруженные с флангов, подобно тому как армейский корпус бывает окружен легковооруженными отрядами, ликерами-космополитами в стеклянных кирасах всех цветов и всех форм.

И наконец, в последнем, самом большом, цеплялись за стены, висели по углам, нежились на полках разнообразные съестные припасы: паштеты из Нерака, колбасы из Арля и Лиона, абрикосовый мармелад из Оверни, яблочное желе из Руана, конфитюры из Бара, сухие варенья из Ле-Мана, горшки с имбирем из Китая, пикули и разнообразнейшие английские соусы, стручковый перец, анчоусы, сардины, кайеннский перец, сушеные и засахаренные фрукты — все то, что милейший мудрец Дюфуйю определяет и обозначает двумя словами, полными выразительности и достойными того, чтобы быть запечатленными в памяти всех гурманов: оснастка застолья.

После этого осмотра дома, возможно излишне подробного, но тем не менее показавшегося нам необходимым, читатель без труда догадается, что шевалье де ла Гравери был человек, весьма милостиво относящийся к своей собственной особе и проявляющий огромную заботу об удовольствиях своего желудка; однако, чтобы ни одна из черт того наброска портрета шевалье, что мы делаем, не осталась в тени, мы добавим, что эта ярко выраженная склонность к чревоугодию противоречила другой мании достойного дворянина — воображать себя постоянно больным и каждые четверть часа щупать свой пульс; добавим также, что он был ревностным коллекционером роз; и вот, дойдя до этого места в нашем повествовании и чувствуя, что дальнейший наш рассказ будет невозможен не только если мы не сделаем здесь остановку, но прежде всего если мы не вернемся на сорок восемь — пятьдесят лет назад, мы просим у нашего читателя позволения поведать, каким образом бедный шевалье приобрел эти три слабости.

IV

ГЛАВА, В КОТОРОЙ РАССКАЗЫВАЕТСЯ О ТОМ, КАК И ПРИ КАКИХ ОБСТОЯТЕЛЬСТВАХ РОДИЛСЯ ШЕВАЛЬЕ ДЕ ЛА ГРАВЕРИ

Пусть никто особенно не удивляется этому возврату в прошлое, который, впрочем, читатель должен был предугадать, видя, что мы встретились с нашим героем в том его возрасте, когда обычно самые интересные приключения в жизни, то есть любовные, уже позади; при этом мы обязуемся не заходить дальше 1793 года.





В 1793 году господин барон де ла Гравери, отец шевалье, находился в тюрьме Безансона под двойным обвинением: в отсутствии гражданских чувств и в переписке с эмигрантами.

Барон де ла Гравери вполне мог бы в свою защиту сослаться на то, что, с его точки зрения, он повиновался всего лишь самым священным законам природы, посылая своему старшему сыну и своему брату, находящимся за границей, некоторые суммы; но бывают такие периоды, когда общественные законы стоят выше законов природы, и барон де ла Гравери даже и не подумал прибегнуть к этому оправданию. А его преступление было из числа тех, что в то время неизбежно приводили человека на эшафот.

Баронесса де ла Гравери, оставшись на свободе, предпринимала, несмотря на последние месяцы беременности, самые отчаянные шаги, чтобы устроить побег своего мужа.

Благодаря золоту, которое направо и налево расточала эта несчастная женщина, ее небольшой заговор продвигался довольно успешно. Сторож обещал ослепнуть, смотритель — передать заключенному напильник и веревки, с помощью которых тот мог перепилить решетку и спуститься на улицу, где его ждала г-жа де ла Гравери, чтобы покинуть вместе с ним Францию.

Побег был назначен на 14 мая.

Никогда ни для кого время не тянулось так медленно, как тянулось оно для бедной женщины накануне этого рокового дня. Каждое мгновение она смотрела на часы и проклинала их неторопливый ход. Временами у нее кровь приливала к сердцу и она вдруг начинала задыхаться; ей казалось, что она не переживет эту ночь и никогда не увидит столь желанного рассвета.

К четырем часам дня, не в силах более оставаться на месте, она решила, чтобы заглушить снедавшую ее тревогу, пойти к одному отказавшемуся принести присягу священнику, которого один из его друзей прятал у себя в подвале, и обратиться к нему с просьбой присоединить его молитвы к ее собственным, дабы Божье милосердие снизошло на несчастного узника.

Итак, г-жа де ла Гравери вышла из дома.

Пытаясь пересечь в людской давке одну из улочек, ведущую к рынку, она услышала доносившийся с площади глухой и неумолчный шум огромной массы людей. Тогда она попробовала вернуться назад, но это было уже невозможно: выход был перекрыт, толпа, продвигаясь вперед, увлекала ее с одним из своих потоков, и, подобно тому как река впадает в море, людской поток, захвативший ее с собой, выплеснулся на площадь.

Площадь была забита народом, и над всеми головами возвышался красный силуэт гильотины, на верху которой багрово сверкал в последних лучах заходящего солнца роковой нож, ужасный символ равенства, если не перед законом, то, по крайней мере, перед смертью.