Страница 25 из 225
— Не оставляй меня, — сказала она.
Сесиль взглянула на мать; жар спал, баронесса была бледна, рука ее — холодна.
Сесиль позвала горничную, и та отворила окно.
Сделав усилие, баронесса повернулась в сторону закатного солнца.
В саду в это время пел соловей.
То была мелодичная, пронизывающая душу вечерняя песнь, какие даруют порой эти властители гармонии звуков.
— Послушай, — произнесла баронесса, прижимая Сесиль к себе.
Склонив голову на грудь баронессы, Сесиль прислушалась; она уловила медленный, неровный стук ее сердца.
И случилось то, что иногда бывает: мало-помалу она перестала слушать песнь птицы, чтобы ловить последние признаки жизни, теплившейся в груди матери.
Ей чудилось, что с каждой минутой биение сердца замедляется, но она продолжала вслушиваться. А соловей вспорхнул и опустился на сто шагов подальше, мелодия его песни не смолкала.
Через несколько минут птица снова взлетела, самые пронзительные ноты ее песни ловило только ухо умирающей.
Потом песня смолкла совсем.
В то же время не слышно стало и биения сердца.
Сесиль вздрогнула, ее осенила догадка: смолкнувший вдруг соловей — это же душа матери, устремившаяся в Небеса.
Она подняла голову; баронесса была бледна и недвижима, губы слегка раздвинулись, глаза приоткрылись. Сесиль наклонилась к ней, и тогда баронесса едва внятно прошептала слово «прощай». Сесиль ощутила на своем лице теплое, ласковое дыхание; глаза больной закрылись, губы снова сомкнулись, легкая дрожь пробежала по всему телу, рука тихо дрогнула, пытаясь сжать руку дочери, и этим все было сказано.
Дыхание, которое Сесиль ощутила на своем лице, было душой баронессы, отлетавшей к Богу, а легкая дрожь — последнее прости матери, обращенное к дочери.
Баронесса отошла в мир иной.
Сесиль не вскрикнула, не зарыдала, только две крупные слезы покатились по ее щекам.
Затем она спустилась в сад, сорвала красивую лилию, исполненную свежести и аромата, и, вернувшись в дом, вложила длинный стебель в руки матери.
В таком виде тело баронессы казалось восковой фигурой какой-то райской красавицы — святой.
Потом, велев позвать маркизу, Сесиль опустилась на колени возле кровати и обратилась с мольбой к душе матери, дабы та молилась за душу дочери.
XIV
ПРОЩАНИЕ
Лишь коснувшись скорбной сцены, мы не станем подробно останавливаться на ней и на последовавших затем мучительных обрядах; впрочем, едва герцогиня де Лорж и г-н Дюваль узнали о смерти баронессы, как они независимо друг от друга отправились в Хендон. Однако из легко объяснимой деликатности герцогиня не привезла с собой Анри, а г-н Дюваль не привез Эдуарда. Благодаря дружескому расположению одной и посредничеству другого, Сесиль получила с одной стороны добросердечные утешения, в которых она так нуждалась, а с другой — столь необходимую в подобных ситуациях поддержку делового человека.
Баронессу похоронили на деревенском кладбище. Она давно уже выбрала место, где будет покоиться, и попросила священника освятить его.
Горе маркизы было глубоким. Она любила дочь, насколько вообще способна была любить, но обладала характером, не позволявшим ей поддаваться безутешному горю: маркиза принадлежала к той эпохе, когда чувствительность была еще редким исключением.
Перед возвращением в Лондон г-н Дюваль предлагал Сесиль всевозможные услуги, но ни словом не обмолвился о прежних планах и договоренности между ним и баронессой. С выражением признательности, в искренности которой нельзя было усомниться, Сесиль отвечала, что если ей понадобится какая-либо помощь, то она обратится только к нему, и ни к кому другому.
Маркиза с герцогиней имели долгую беседу; маркиза сообщила герцогине о своем решительном намерении вернуться во Францию. Одна лишь твердая воля баронессы служила препятствием для ее матери в осуществлении давно задуманного плана. Маркиза никак не могла понять эту конфискацию имущества, последствия которой она испытала на себе, и верила, что прокурор найдет способ пересмотреть вопрос о национальных торгах, по ее мнению абсолютно незаконных.
Поэтому на другой день после похорон баронессы маркиза пригласила Сесиль к себе в комнату и заявила, что ей следует готовиться к отъезду во Францию.
Эта новость повергла Сесиль в глубокое смятение. Ей и в голову не приходило, что наступит день, когда она покинет деревню, ставшую для нее родиной; этот коттедж, где она воспитывалась; сад, где она провела юные годы среди своих анемонов, лилий и роз; комнату, где ее мать, ангел кротости, терпения и чистоты, испустила последний вздох, и, наконец, маленькое кладбище, где баронесса спала последним сном. Поэтому девушка дважды просила маркизу повторить предложение о приготовлениях к отъезду и, только после того как она окончательно убедилась, что не ошибается, удалилась в свою маленькую комнату готовиться к революции, которая должна была свершиться в ее жизни, ибо в такой тихой, чистой и спокойной жизни любая перемена казалась революцией.
Вначале Сесиль думала, что сожалеет лишь об этой деревне, о коттедже и саде, о комнате матери и о кладбище; но заглянув поглубже в свои мысли, обнаружила, что ко всему тому, о чем она сожалеет, отчасти примешивается и мысль об Анри.
И тут Сесиль почувствовала себя очень несчастной из-за предстоящей разлуки с Англией.
Она спустилась в сад.
Наступили, как мы уже говорили, прекрасные осенние дни, дарившие последнюю улыбку уходящего года: казалось, каждый цветок, склонившись, приветствовал Сесиль, каждый падающий лист говорил ей «Прощай!». То, что осталось от ласкового весеннего утра и теплого летнего вечера, утратило всю свою таинственность. Взгляд теперь свободно проникал сквозь заросли кустов и прежде зеленые навесы. Птица-невидимка уже не пела, спрятавшись в листве; видно было, как она беспокойно скачет с ветки на ветку, словно ищет защиты от зимних снегов. И Сесиль вдруг почудилось, что и она похожа на птицу. Для нее тоже наступала зима; покидая коттедж, она теряла материнское гнездо, свой надежный приют, не зная пока, какая крыша — соломенная или шиферная — уготована ей в будущем.
И еще: она уедет, в чьи руки тогда попадет ее прекрасный сад? Все эти деревья, растения, цветы, жизнь которых она изучала, язык которых понимала, угадывая любую их мысль, — что с ними станется, когда ее здесь не будет, чтобы, как животворный источник, вдохнуть во все свою жизнь, притягивая все к себе? Быть может, сад отдадут недобрым детям, одержимым духом разрушения, и они сломают все ради удовольствия ломать, или какому-нибудь невежественному съемщику, который не будет знать даже имен этих ее друзей, не то что их души, как знала она. Во Франции, конечно, найдутся другие цветы, другие деревья, но это будут не те деревья, которые видели, как она подрастала в их тени, не те растения, которые она поливала своими руками, не те цветы, которые, если можно так выразиться, из поколения в поколение воздавали ей за материнскую заботу, даруя самые нежные свои ароматы. Нет, они будут другими, а бедная Сесиль будет походить на тех юных девушек, которых забирают из монастыря, где они воспитывались, отрывают от дорогих подружек, чтобы ввергнуть в общество, где они никого не знают и где сами они никому не знакомы.
Для Сесиль в этом маленьком саду был целый мир мыслей.
Она оставила его, но лишь затем, чтобы подняться в комнату матери.
Там ее ожидал целый мир воспоминаний.
Комната сохранилась в том виде, в каком она была при баронессе. Каждая вещь оставалась на своем месте; Сесиль, полагая, что проведет всю жизнь в Хендоне, хотела обмануть себя; и в самом деле, закрывшись в комнате, где жизнь запечатлела свои воспоминания, а смерть не оставила никаких следов, Сесиль могла думать, что мать просто вышла ненадолго и готова вернуться с минуты на минуту.
Поэтому после смерти матери Сесиль не раз приходила в эту комнату: великое утешение в скорби, которая ниспослана Всевышним человеку, созданному для скорби, — это слезы; но, какова бы ни была человеческая скорбь, наступают минуты, когда слезы иссякают, словно высохшие источники, в груди ощущается стеснение, сердце наполняется горестью, и тогда человек жаждет слез, а иссякшие слезы не приходят; но стоит в такие мгновения обратиться к забытому воспоминанию, услышать хорошо знакомый шепот и привычные интонации угасшего голоса или увидеть принадлежавший утраченному человеку предмет, как тотчас очерствевшее сердце оживает, слезы начинают литься обильнее, чем ранее, душившие нас рыдания вырываются наружу, и скорбь своим избытком сама приходит себе на помощь.