Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 130 из 182

— В день святой Марии ей исполнится шестнадцать лет.

— Мы совершим свадебный обряд бесплатно.

— Это уже нечто, но этого недостаточно.

— У вас сын солдат?

— Уже капрал.

— Это не важно; речь идет не о звании, а о роде занятий: при его ремесле существует немалый риск повредить своей душе, поскольку он наверняка чаще ходит в кабак, чем к мессе.

— Увы, вы совершенно правы, и это меня постоянно тревожит.

— Что ж, мы выдадим ему индульгенции, и тогда он постоянно будет ощущать на себе Божью благодать.

— Устраивает; но что еще?

— Вы сами, метр Адам, уже не молоды.

— Мне почти пятьдесят пять лет.

— В этом возрасте на очень долгую жизнь уже не рассчитывают.

— Дни человеческие заранее сочтены Господом.

— Это ясно, и вы можете умереть в любую минуту.

— Ну и что?

— Я сам обряжу вас в освященную рясу, зажгу шесть свечей у вашего гроба и лично совершу ночное бдение, чего я никогда ни для кого не делал.

— Это последнее предложение меня вполне устраивает, — заявил метр Адам, не будучи в силах отказаться от столь блистательных перспектив, — однако, поскольку, вместо того чтобы отправиться за провизией, выполняя поручение моей жены, я развлекся тем, что нарисовал на стене известную вам картину, а сейчас уже поздно исправлять собственную оплошность, любезно прошу вас, раз уж вы побывали на рынке, отдать мне половину поклажи вашего осла.

— Такую малость! — живо воскликнул ризничий, обрадованный тем, что может так просто отделаться от чистилища. — Посмотрите сами и выберите самое лучшее и свежее.

— А это удобно? — спросил метр Адам, протягивая руку к фра Бракалоне.

— Забирайте хоть все! — с воодушевлением воскликнул фра Бракалоне.

— Что ж, — решился художник, начиная замазывать готовую на три четверти фреску, — вот еще один погибший шедевр! Зато у моей дочери будет ужин!

IV

МАРКО БРАНДИ

— Вот видишь, жена, — начал метр Адам, заходя в дом, — хоть я и забыл оставить тебе побольше денег, чтобы ты могла сходить на рынок, зато принес провизию; сделай нам хороший ужин в честь нашего сына: он может прилететь сюда с минуты на минуту, подобно пушечному ядру.

— С минуты на минуту? — повторила вслед за ним почтенная Бабилана. — Бедное, дорогое дитя!..

— Так ты действительно получил письмо от моего брата? — спросила Джельсомина, выходя из маленькой комнатки и бросаясь на шею к отцу.

— Да, Нина, да, дитя мое: я действительно получил письмо.

— Так где же оно? Посмотрим, посмотрим! — воскликнула девушка.

Метр Адам сделал вид, будто он шарит по карманам.

— Да ты его, наверное, потерял! — вскричала Джельсомина и жестом избалованной девчонки топнула ножкой. — Ты всегда такой!





— Не брани меня, Нина, — промолвил старик, — я не виноват.

— Но когда, в конце концов, он приедет?

— Не могу сказать точно: не помню даты.

— Не помнишь даты? Ты всегда все делаешь невпопад! Нет, не хочу больше тебя обнимать.

— Вот как ты благодаришь меня за то, что я отшагал восемь льё за новостями?

— Прости, отец! — закричала девушка снова, бросаясь отцу на шею. — Знаю, что я скверная, но я тебя очень люблю, будь уверен.

Старик обхватил голову Нины обеими руками и, глядя на дочь, расплакался от счастья.

— А разве я, а разве я тебя не люблю? Ты понятия не имеешь, как ты мне дорога. Сегодня я нарисовал свою самую лучшую картину… А, да что говорить!

— Ну, а что потом?

— Ничего; иди, помоги матери: похоже, у нас будет великолепный ужин, а у меня разыгрался аппетит.

Это было не удивительно: старик не ел со вчерашнего дня.

Девушка отправилась помогать матери, даже не спросив у отца, каким образом он приобрел столь великолепную провизию, достойную украсить стол кардинала.

Но Джельсомина была еще в том возрасте, когда полагают, что о нуждах человеческих заботится сама природа, и когда верят, будто счастье приходит и расцветает само собой, словно ромашки на лугах. Сам же художник уселся на террасе своего крошечного сада, выходившего на побережье.

Тем временем пылающее солнце, в течение целого дня катившееся над лазурным морем, скрылось на западе в волнах медных туч, над которыми, как синеватый конус, подсвеченный пламенем, высилась вершина Стромболи. На юге, словно лента, протянутая на поверхности воды, виднелось побережье Сицилии, а над ним повисали пары гигантской Этны. На севере взгляд упирался в побережье Калабрии, вдающееся в море мысом Ватикано; море, о которое солнце начало гасить кромку собственного диска, перекатывалось огненными валами; посреди этих валов блестели, направляясь в порт Сатина или в залив Санта Эуфемия, запоздавшие, боязливо ползущие суда — менее зоркий, чем у жителей морского побережья, глаз принял бы их из-за белых треугольных парусов за чаек, возвращающихся в свои гнезда. Все говорило о том, что буря ждет лишь захода солнца, чтобы самой вступить в безраздельное господство над природой. И потому казалось, будто солнце погружается с крайней неохотой, оставляя на милость надвигающейся грозы свою империю, словно монарх, отрекающийся от престола. Зрелище было изумительное, и метр Адам, хотя и видел его множество раз, всегда в подобных обстоятельствах испытывал невероятный восторг. Целиком погрузившись в размышления и созерцание, он вдруг почувствовал, как кто-то тронул его за плечо. Не оборачиваясь, он сразу же догадался, что это его дочь.

— Правда, Джельсомина, красиво? — воскликнул старик.

— Да что ты! Ведь эта гадость предвещает грозу!

— Ты лучше посмотри, какие чудесные оттенки, какие яркие краски, какие глубокие тона!

— Гляди, отец, как суда спешат вернуться в гавань! А ведь успеют не все, и тех, кто на них плывет, тоже на берегу ждут дочери.

— Ты права, дочь моя, вот звонят к "Аве Мария": помолись за тех, кто в море.

Девушка тотчас же встала на колени и нежным голоском, не сбиваясь ни на речь, ни на пение, стала напевать "Прославление ангельское". А старик снял скуфейку и стоял, стиснув руки и глядя в небо, точно желая убедиться, услышал ли какой-либо из ангелов, пребывая в вышине, слова его дочери, подхваченные первыми же порывами ветра. Завершив молитву, Джельсомина поднялась было, но отец ее остановил:

— Ты кое о чем позабыла.

— О чем же, отец? — спросила девушка.

— Ты помолилась за моряков, помолись же теперь за путешествующих. Во время урагана горы столь же опасны, как и море, а разве известно заранее, морем должен приехать твой брат или через горы?

— Ты прав, отец, — согласилась девушка, — я действительно позабыла о бедном Бомбарде.

И она вновь приступила к молитве, причем на этот раз отец произносил слова молитвы не про себя, а вслух, громким голосом вторя дочери.

— Ну, а теперь, отец, — спросила девушка, завершив молитву крестным знамением, — ты пойдешь в дом? Ужин готов.

Метр Адам последовал за дочерью, оглянувшись, однако, несколько раз на величественную панораму, уже наполовину ушедшую в тень облаков, которые, словно погребальный покров, чья-то невидимая рука тянула с запада на восток. Время от времени мрачный пейзаж освещали вспышки зарниц, предвещавшие бурю, причем казалось, будто в той стороне находится вместилище пламени; одновременно порывы ветра, проносившегося над головой, уже слышного, но еще не ощутимого, раскачивали верхушки каштанов, в то время как нижние ветви, все до последнего листика, словно замерли, сохраняя полнейшую неподвижность. Подойдя к двери, метр Адам на мгновение замер у порога и прислушался: с запада уже доносились глухие раскаты, но пока еще до того далекие, что нельзя было даже определить, где родился гром: в небесах или на земле. Старик узнал громкий голос природы, в минуты опасности предупреждавшей своих детей, чтобы они искали укрытие от разрушительной стихии.

Столь торжественное зрелище заставило метра Адама на мгновение забыть о том, что он уже сутки не ел; но, стоило ему затворить за собой дверь и увидеть на столе ужин, как воображение его вернулось к вещам гораздо более земным. Почтенная Бабилана приготовила все как нельзя лучше, и, возможно, стол у самого приора был в этот вечер не таким красивым и сытным, как у простого художника, так что метр Адам, в котором счастливо сочеталось духовное с телесным, выкинул из головы все, что ему пришлось совершить за пределами дома ради того, чтобы в доме можно было предаться тому, чем он теперь наслаждался. Восторги чревоугодия оставили далеко позади остатки сожаления по поводу замазанной фрески и последние страхи, что Бомбарда все еще находится в пути; однако с первым же распробованным стаканчиком вина, с первым же отправленным в рот куском начатый труд показался старому художнику, по всей вероятности, до такой степени важным, что он тотчас оказался во власти мысли о нем.