Страница 4 из 201
Скорее напряжением своей воли, чем физическим напряжением, Корнелий собрал все свои силы, и теперь он подсчитывал, насколько еще могут юридические формальности задержать его в заключении.
Это было как раз в то время, когда гражданская милиция — а ей вторила толпа — гневно оскорбляла братьев де Виттов и угрожала защищавшему их капитану Тилли. Шум, подобно поднимающемуся морскому приливу, докатился до стен тюрьмы и дошел до слуха узника.
Но, несмотря на угрожающий характер его, этот шум не встревожил Корнелия: он даже не поднялся к узкому решетчатому окну, через которое проникал уличный гул и дневной свет.
Узник был в таком оцепенении от непрерывных физических страданий, что они стали для него почти привычными. Наконец он с наслаждением почувствовал, что его дух и его разум готовы отделиться от тела; ему даже казалось, будто они уже распрощались с телом и витают над ним подобно пламени, взлетающему к небу над почти потухшим очагом.
Он думал также о своем брате.
Несомненно, эта мысль появилась потому, что он каким-то неведомым образом, тайну которого еще предстоит открыть магнетизму, издали почувствовал его приближение. В ту самую минуту, когда Корнелий так отчетливо представил себе брата, что готов был прошептать его имя, дверь камеры распахнулась, вошел Ян и быстрыми шагами направился к ложу заключенного. Корнелий протянул изувеченные руки с забинтованными пальцами к своему прославленному брату, которого ему удалось кое в чем превзойти: если ему не удалось оказать стране больше услуг, чем Ян, то во всяком случае голландцы ненавидели его сильнее, чем брата.
Ян нежно поцеловал Корнелия в лоб и осторожно опустил на тюфяк его больные руки.
— Корнелий, бедный мой брат, — произнес он, — ты очень страдаешь, не правда ли?
— Нет, я больше не страдаю, ведь я увидел тебя.
— Но зато как мучительно мне видеть тебя в таком состоянии, мой бедный, дорогой Корнелий!
— Потому-то и я больше думал о тебе, чем о себе самом, и все их пытки вырвали у меня только одну жалобу: «Бедный брат!» Но ты здесь, и забудем обо всем. Ты ведь приехал за мной?
— Да.
— Я выздоровел. Помоги мне подняться, брат, и ты увидишь, как хорошо я могу ходить.
— Тебе не придется далеко идти, мой друг, — моя карета стоит позади стрелков отряда Тилли.
— Стрелки Тилли? Почему же они стоят там?
— А вот почему: предполагают, — ответил с присущей ему печальной улыбкой великий пенсионарий, — что жители Гааги захотят посмотреть на твой отъезд, и опасаются, как бы не произошло волнений.
— Волнений? — переспросил Корнелий, пристально взглянув на несколько смущенного брата. — Волнений?
— Да, Корнелий.
— Так вот что я сейчас слышал, — произнес узник, как бы говоря сам с собой; потом он опять обратился к брату: — Вокруг Бейтенгофа толпится народ?
— Да, брат.
— Как же тебе удалось?..
— Что?
— Как тебя сюда пропустили?
— Ты хорошо знаешь, Корнелий, что народ нас не особенно любит, — заметил с горечью великий пенсионарий. — Я пробирался боковыми улочками.
— Ты прятался, Ян?
— Мне надо было попасть к тебе не теряя времени. Я поступил так, как принято в политике и на море при встречном ветре: я лавировал.
В эти минуты в тюрьму донеслись с площади еще более яростные крики: то Тилли вел переговоры с гражданской милицией.
— О, ты великий лоцман, Ян, — заметил Корнелий, — но я не уверен, удастся ли тебе сквозь бурный прибой толпы вывести своего брата из Бейтенгофа так же благополучно, как ты провел меж мелей Шельды до Антверпена флот Тромпа.
— Мы все же с Божьей помощью попытаемся, Корнелий, — ответил Ян, — но сначала я должен тебе кое-что сказать.
— Говори.
С площади снова донеслись крики.
— Как разъярены эти люди! — заметил Корнелий. — Против тебя? Или против меня?
— Я думаю, что против нас обоих, Корнелий. Я хотел сказать тебе, брат, что оранжисты, распуская про нас гнусную клевету, ставят нам в вину переговоры с Францией.
— Глупцы!..
— Да, но они все же упрекают нас в этом.
— Но ведь если бы наши переговоры успешно закончились, они избавили бы их от поражений при Рисе, Орсэ, Везеле и Рейнберге. Они избавили бы их от перехода французов через Рейн, и Голландия все еще могла бы считать себя среди своих каналов и болот непобедимой.
— Все это верно, брат, но еще вернее то, что если бы сейчас нашли нашу переписку с господином де Лувуа, то, сколь бы опытным лоцманом я ни был, мне не удалось бы спасти тот утлый челнок, который должен увезти за пределы Голландии де Виттов, вынужденных теперь искать счастья на чужбине. Эта переписка доказала бы честным людям, как сильно я люблю свою страну и какие жертвы готов был лично принести во имя ее свободы, во имя ее славы, и погубила бы нас в глазах оранжистов, наших победителей. Я надеюсь, дорогой Корнелий, что ты ее сжег перед отъездом из Дордрехта, когда направлялся ко мне в Гаагу.
— Брат, — ответил Корнель, — твоя переписка с господином де Лувуа доказывает, что в последнее время ты был самым великим, самым великодушным и самым мудрым гражданином семи Соединенных провинций. Я дорожу славой своей родины, особенно дорожу твоей славой, брат, и, конечно, я не сжег этой переписки.
— Тогда мы погибли для этой земной жизни, — спокойно сказал бывший великий пенсионарий, подходя к окну.
— Нет, Ян, наоборот, мы спасем нашу жизнь и одновременно вернем себе былую популярность.
— Что же ты сделал с этими письмами?
— Я доверил их в Дордрехте моему крестнику, известному тебе Корнелиусу ван Барле.
— О бедняга! Этот милый, наивный мальчик, этот редкий ученый, он знает столько вещей, а думает только о своих цветах, посылающих свой привет Богу, да о Боге, позволяющем вырасти этим цветам! И ты дал ему на хранение этот смертоносный пакет! Да, брат, этот славный бедняга Корнелиус погиб.
— Погиб?
— Да. Ван Барле проявит либо душевную силу, либо слабость. Если окажется сильным, — а как бы он ни был далек от того, что с нами произошло, как бы ни хоронил себя в Дордрехте, каким бы ни был рассеянным, но рано или поздно он узнает, что с нами случилось, — он будет гордиться связью с нами; если окажется слабым — он испугается своей близости к нам. Сильный — он громко заговорит о нашей тайне; слабый — он ее так или иначе выдаст. В том и другом случае, Корнелий, он погиб, но и мы тоже. Итак, брат, бежим скорее, если еще не поздно.
Корнелий приподнялся на своем ложе и взял за руку брата, который вздрогнул от прикосновения повязки.
— Разве я не знаю своего крестника? — сказал Корнелий. — Разве я не научился читать каждую мысль в его голове, каждое чувство в его душе? Ты спрашиваешь меня: силен ли он? Ты спрашиваешь меня: слаб ли он? Ни то ни другое. Но не все ли равно, каков он сам. Ведь в данном случае важно лишь, чтоб он не выдал тайны, но он и не может ее выдать, так как он ее даже не знает.
Ян с удивлением повернулся к брату.
— Главный инспектор плотин ведь тоже политик, воспитанный в школе Яна, — продолжал с кроткой улыбкой Корнелий. — Повторяю тебе, брат, что ван Барле не знает ни содержания, ни значения доверенного ему пакета.
— Тогда поспешим, — воскликнул Ян, — пока еще не поздно, дадим ему распоряжение сжечь пакет!
— С кем же мы пошлем это распоряжение?
— С моим слугой Краке, который должен был сопровождать нас верхом на лошади. Он вместе со мной пришел в тюрьму, чтобы помочь тебе сойти с лестницы.
— Подумай хорошенько, прежде чем сжечь эти славные документы.
— Я думаю, что раньше всего, мой храбрый Корнелий, братьям де Виттам необходимо спасти свою жизнь, чтобы спасти затем свою репутацию. Если мы умрем, кто защитит нас, Корнелий? Кто сможет хотя бы понять нас?
— Так ты думаешь, что они убьют нас, если найдут эти бумаги?
Не отвечая брату, Ян протянул руку по направлению к площади Бейтенгофа, откуда до них донеслись яростные крики.
— Да, да, — сказал Корнелий, — я хорошо слышу эти крики, но что они значат?